Анна Васильевна смотрела на Афанасия строго:
– Эх, негодник ты какой! Вот не дотянусь, нарвала бы уши. Срам да поношение какое! Удумал ты...
Сулль поглаживает рыжие бакенбарды, переходящие в короткую бороду, тщательно бритую верхнюю губу. Ему не в диковину, что колянки держатся независимо. Он давно привык к этому. Все идет хорошо, отмечает он про себя, об Андрее-ссыльном договорились. Но неприятностей в этом доме он не желает. Все хорошо в меру, не больше.
Его планы не должны срываться по чьей-то прихоти. Он должен направлять их. И Сулль придает голосу мягкую задушевность.
– Это не есть таить зло, месть. Ссыльный через неделю-две будет быстро привыкнуть. Немного трудно – и все будет хорошо. Хорошо, – повторяет Сулль. Ему действительно любо это русское слово. Он произносит его четко, правильно. Оно очень успокаивает.
Никита, кажется, понял Сулля.
– Сделаем, как просишь, Сулль Иваныч. А уголь, извиняй, будет гожий. – И покачал головой, не сдерживая упрека Афанасию. – Эх ты, дите неразумное. Им ведь на акул идти. Тебя небось не пошлешь – кишка сожмется.
Лицо Афанасия налилось краской, мочки ушей стали белыми:
– Эка невидаль – акулы! Али я в морях не бывал? Захочу – и меня возьмут.
Он хотел сказать еще что-то, но Сулль, улучив момент, вставил:
– Я буду очень рад брать Афанасия.
Афанасий исподлобья посмотрел на Сулля, как бы оценивая случившееся, потом перевел взгляд на Никиту.
– Слышал, братеник?
– Ну, ну. Поживем – видно станет.
Осень подступала незаметно, исподволь. Редкие погожие дни исчезли. Ненастье пришло хмурое и сырое. Ветер – неспокойный, переменчивый – успевал за сутки обойти все румбы компаса и все подгонял и подгонял, направляя за вараки, влажные облачные стада. Грязные, словно давно немытые, тучи наглухо застилали небо и неустанно сыпали мелкий, настырный, промозглый дождь.
Сумеречный день стал коротким, и Шешелов ложился спать рано, но за полночь просыпался и подолгу лежал с открытыми глазами: слушал в тиши неуемный шепот дождя за окнами, всматривался в темноту. Где-то в ней, под полом, попискивая, возились мыши. Засыпал он под утро тревожным, поверхностным сном, а вставал неотдохнувший, вялый и целый день потом томительно ждал вечера.
С утра, по заведенному порядку, Шешелов принимал чиновников. Говорить с ними ему не хотелось, и он больше молчал, подчас плохо соображая, чего от него хотят, смотрел в окно. На дворе – остатки жухлой травы, слякоть, лужи. Темные от дождя башня и стены крепости. Дальние вараки в хмуром дне не проглядывались.
Чиновники из таможни, суда и казначейства уходили, уходил исправник, и Шешелов оставался один. Подолгу неподвижно сидел он за большим столом городничего, смотрел в окно, хандрил. Мысли текли куцые, рыхлые. Делать ничего не хотелось. Пришедшие с почтой журналы и книги были еще не просмотрены – не было прежнего удовольствия от чтения.
Сегодня он опять открыл чернильный прибор, взял перо и на чистом листе бумаги медленно вывел:
Его Превосходительству господину Архангельскому военному губернатору управляющему и гражданской частью
Кольского городничего
РАПОРТ
Однако далее опять не шло. Написав слово «рапорт», он отложил перо в сторону, откинулся в кресле, задумался.
Писать он начинает не в первый раз. Но того нужного тона, тех слов, что вкупе составили бы желаемое письмо, у него не было. Вообще-то он, Шешелов, понимает, что суть, конечно, не в тоне. У него нет решимости. Он должен решиться и написать прямо или снова вызвать к себе стариков и объяснить: его долг – исполнить предписание губернии ставить пограничные знаки, и только.
Но даже в глубине души, подсознательно, он не знает, какое решение будет правильным. Тогда он не мог отказать старикам. Их тревога и боль были ему понятны. Он провел с ними чудесный вечер, сам напросился, сам обещал помощь, но, пожалуй, не может сделать того, что от него ждут. Риск очень велик. Можно однажды в порыве сказать: твоя честность, твое право на уважение к себе – в действии. А как решиться на действие? Что, если письмо не встретит поддержки, а наоборот? Полный личный крах.
Нуль – вот цена ему, Шешелову, в случае неудачи.
В дверь резко постучали. Шешелов вздрогнул, схватил со стола, смял начало письма. Обычно так стучал писарь. "Черт бы взял колченогого!" И медлил, не откликался, не хотел, чтобы видел писарь: Шешелов от него тайком что-то пишет. «Пусть подождет, – думал, – обнаглел очень. Служака обчеству».
Вчера после обеда Шешелов собирался спуститься вниз, в ратушу, и случайно услышал, как на кухне Дарья вела разговор с писарем, жаловалась: