В какой-то момент Илья заметил, что его вопросы начали раздражать даже устойчивого как мостовой бык Горимысла. Ответы кстати следовали не всегда. Он продолжал копаться в приходных книгах и донимать окружающих. Хвостов уже не раз и не два тыкал в Илью хрящеватым пальцем, призывая соратников, изгнать из рядов провокатора.
А потом наступила полоса некоего безвременья. Илья теперь много спал. Иногда он пропускал раздачу еды; когда призывали на заседание трибунала, боролся с сонливостью, вяло и неохотно исправляя свои обязанности. Еще с полдня потом в нем присутствовала некоторая бодрость. Наступала ночь, за ней тусклый день, и его опять клонило в сон, все становилось безразлично.
В одно из таких коротких пробуждений от жизни-сна, Илья заметил, что сильно опустился. И без того длинные черные волосы отрасли ниже плеч. Ногти теперь он обрезал редко и неровно. Одежда потихоньку ветшала. Он пытался ее стирать, но без привычного порошка и мыла получалось плохо. Рубашка посерела. Куртку он одевал редко, только в прохладные влажные, полные морских запахов вечера. Но выходить в такое время на улицу не считалось разумным. Крюковка - бандитской остров - конечно, были далеко, за рекой за заставами, элемент оттуда набегал редко, но и в тихой, демократической Алмазовке находились охотники до чужого добра. Пойманные с поличным, они, как правило, шли на очистку. До смертоубийства доходило редко. А по голове настучать, или там, сломать ребра… по местным меркам сия травма была не зело тяжкой. День два тлежисси и ступай себе, жив, дальше.
Как-то, еще во времена бодрого существования, Илья задался целью: проследить путь по слободе, - в смысле жизненный путь, - хотя бы одной женщины, но натолкнулся на совершенно необъяснимую глухую стену.
Что женщины попадают в проявление гораздо реже мужчин, считалось аксиомой.
Возможно, они чувствуют приближение временно-пространственной дыры и инстинктивно от нее ух уходят. Не в том дело. Те, кто попадал в проявление, после карантина, - это святое! - исчезали бесследно. А через некоторое время в приходном журнале Иосафата Петровича появлялась новая запись. Женщина, но не та, что проявилась - другая, поселялась в слободе. Как правило - старуха, чтобы доживать тут свой бесконечный век. Изредка - дамы постбальзаковского возраста. И совсем уже единицы - молодые, то есть до сорока. Но количество увечий роднили их с жертвами массированной бомбардировки.
Таким образом, женщин было значительно меньше чем мужчин. По тому, видимо, в местной Правде имелся дикий по мнению Ильи, но рациональный и приемлемый для местного электората закон: все женщины общие. Принуждать их ко взаимности запрещалось. Их покупали. На время. У властной верхушки имелись отдельные жены.
Так же, отдельная жена полагалась человеку, совершившему геройство во благо все слободы. У Мураша, вот, имелась отдельная жена. Но его Ивка мало, что страдала глухонемотой, еще и ходить нормально не могла, передвигалась только по дому. А и кто в своем уме отдельную жену на улицу выпустит? Н-да! Детям при таком раскладе взяться было действительно неоткуда Попробовав копнуть глубже, - куда-то же они пропадали, - Илья и нарвался на стену молчания, потом сам не заметил, как стал впадать в сонливость и вскоре потерял устойчивый интерес не только к расследованию, но и к себе самому.
Круг общения ограничился Горимыслом, Иосафатом, да Лаврюшкой. Первого Илья даже не всегда понимал. Тот говорил о своей жизни ТАМ редко и с неохотой. Его воспоминания очень сильно отличались от познаний в области истории самого Ильи.
Их беседы нередко заходили в тупик. Горимысл, например, упоминал известные в его время имена, о которых Илья не имел никакого представления. Горимысл начинал гневаться, и разговор обрывался. Иосафат был ближе по времени, но и с ним не ладилось, главным образом из-за дремучей ограниченности. Несмотря на житейский ум и сметку, Иосафат навсегда чугунно уверовал в незыблемость и правоту своих взглядов. О жизни в городе Дите он все знал "доподлинно" и менять свою точку зрения не собирался. С Лаврюшкой Илья старался видеться как можно реже. Не разговаривал совсем. Однажды Донкович краем уха услышал пьяненькую тираду бывшего НКВДшника: -…передо мной. А я точно знаю: вра-аг! - вещал Лаврюшка, насосавшись местной, белой как ликер Бэйлиз, слабенькой браги. - Выстрелю в него и перешагну.
И так невеликое общение после этого вообще оборвалось. Один дед Ильи погиб в лагере в тридцать девятом. Второй отсидел в общей сложности одиннадцать лет.
Илья генетически не переваривал племя вертухаев.
Подползал вечер: пыльный, душный, влажный и пустой как помойное ведро. Илья выбрался из присутственных хором на задний дворик. Мэрия угнездилась на вершине самого высокого на этом берегу холма. Со ступенек открывался довольно широкий обзор. Было бы видно еще дальше, кабы ни стена. Кто ее поставил, и каких трудов стоило строительство? От тварей обороняться? Иосафат как-то просветил Илью:
- Тебе должон быть известен зверь черепаха.
- Зверем не назову - тварюшка, в ладони уместится.
- Это ты не равняй. Не равняй. Здешние поболе нашей домины станут. На спине человек тридцать может унести. Языком овцу слизывает. Говорят, раньше их растили и к службе приучали. Ездили на них по морю. Ни левиафан, ни спрутица, ни волкомор на них нападать не могут. Но искусство, управлять сим чудом, утрачено.
От того и выход к морю заложен. Ибо дети черепахи так же страшны и человекоядны как остальные обитатели пучины.
Миф конечно. Странно, что он вообще имеет хождение в культуре напрочь лишенной интереса не то что к собственной истории, да, просто, к ближнему.
Кроме стены виднелся краешек Игнатовки. Тамошние обитатели называли свою слободу городом Святого Игнатия Лойоллы. С остальными районами города Дита они себя не объединяли, считая всех внешних жителей ни-то химерой, ни-то выморочкой. В прошлом игнатовцы не раз предпринимали попытки захватить сопредельные территории.
Но их частью отгоняли, частью топили. Попытки, как поведал Горимысл, давно не повторялись. Смысл, спросил Илья? Что захватывать и присваивать в благословенном городе Дите? Горимысл пояснил:
- Веру свою несли, желая обратить в нее все окрест.
Отбив последнее нападение, городской совет Алмазовки, - состоявший все и из того же трибунала, - постановил: все разговоры на религиозные темы запретить. Каждый теперь имел право на собственные убеждения, но молчком. Упоминание имя Божия, как то: Христос, Будда, Аллах, идол ли, и даже их атрибутов карались от замечания на первый раз, до штрафа.
Давно Илья так много и связно не думал. В последнее время мысли подернулись туманом. Будто, он лежал на дне медленной ленивой реки, и безразлично глядел в надводный мир. Жизнь уподобилась вялой гусенице, которая пробирается вверх по листу, чтобы погрызть его край, поддержать в себе иллюзию жизни /если оно жизнь/…
Даже гигантская стена в последнее время перестала занимать. В первые дни он пытался влезть на крышу, вдруг оттуда разглядит море. Увидеть бы хоть краешек, хоть дымку над водой…
Кто б ему дал! Ивашка, размахивая незаряженным пистолетом, так орал, что выполз из дому даже, не склонный к суете, Горимысл; постоял, покрутил головой и непререкаемо велел вертаться. После, нехотя, пояснив:
- Не велено. Сиди тут.
Вечером ходить не велено, с людьми говорить не велено, на крышу и то нельзя!
Изоляция! Илья возмутился. На что Иосафат завел пространную бодягу насчет преступления и наказания - от штрафа до вечного забвения. Горимысл отмолчался, да отвел глаза, так что стало понятно - или чтобы стало понятно? - приказ. И он, то есть, Горимысл, ничего с сим поделать не может.
Зато спалось теперь одинаково крепко и днем и ночью. Илья не мог вспомнить, когда прежде проводил во сне по восемнадцать часов. Иногда и больше выходило.
Просыпался, ел кашу с местным аналогом кальмаровых щупальцев, вяло шел в присутствие, отсиживал там положенное время, опять ел; вечером, да и то не всегда выбирался на задний дворик, чтобы подышать неподвижным душным воздухом.