— Верю, — согласился я. — Ты бы не дал.
Матти шевельнул губами. Ещё не улыбка, но солнце выглянуло из-за туч.
— Тогда как ты меня накажешь?
— А как наказывала бабушка?
— Она не била. Просто ругалась и… ругалась.
— Вот уж дудки, — возразил я, — у меня все слова сосчитаны. Ты уж как-нибудь обойдись, братец.
За спиной скрипнула половица.
— Ладно, — сказал я решительно. — Давай заканчивать. Тащи сюда, что ты там затрофеил.
Он шмыгнул носом, подумал и потрусил вниз в подвал. Вернулся, держа в кулаке узелок с пятком зелёных, местами побитых яблок.
— Негусто. Это всё?
— Всё, — шёпотом сказал Матти.
Я смотрел на этого недозрелого гефрайтера[1] и в который раз задавался вопросом, что значит кровь. Каждый из нас внёс свою горькую лепту в создание заготовки. Как теперь разобраться, кому что принадлежит? Эта родинка на плече, нахмуренный исподлобья взгляд, вихор на макушке… Что если я ошибся? Успех выстрела зависит от точности наведения, а я чувствовал себя как человек, расчётливо прицеливающийся в манную кашу.
— На кой черт тебе понадобились чужие яблоки? У нас своих завались.
— Я не за яблоками, — тихо произнёс Матти.
— А за чем?
— Ни за чем.
— Ясно, — сказал я. — Вы насвинячили просто так. От широты души. Вопросов больше не имею. Кругом и вольно, солдат. Abtreten![2] А я пойду к Гегеру, извиняться.
— Не ходи, — сказал Матти.
Он побледнел. В жизни не видел такого бледного и насупленного ребёнка.
— В чём дело? — спросил я, ожидая услышать в ответ уже знакомое «ни в чём». Издержки современного воспитания.
Но вместо этого, он скрипнул зубами, и нижняя губа задрожала, предвещая сырость. Я напрягся. Если и есть что-то, не поддающееся объяснению, то это слёзы, женские и детские слёзы.
— Не ходи. Так ему и надо!
— Что он такого сделал? — вполголоса спросил я, присаживаясь на корточки, чтобы видеть лицо Матти. — Что он сделал?
— Он сказал…
— Что?
— Про Франи… что она грязная. Что муслимы и пакис грязнее, чем юде. Там пришёл Цойссер, принёс пиво, они говорили, и он смеялся. Я подслушал. Он говорил, что её нужно…
— Так.
Я встал. Подцепил узелок и двинулся к выходу. На полпути меня поймала Афрани. Разумеется, она подслушивала в коридоре — славная семейная традиция.
— Эрих!
— Тш-ш-ш, — сказал я ей и распахнул дверь.
После недавнего вторжения соседский сад представлял собой печальное зрелище. Парнокопытные юнцы галопом пронеслись по участку, выворотив колышки, размечающие фруктовые владения: землемер Гегер оказался педантом. Больше всего пострадали деревья, растущие ближе к живой изгороди, и шиповник, в который, видимо, тоже свалилось что-то млекопитающееся.
Сам хозяин отыскался на заднем дворе.
Бурча себе под нос, он старательно отбивал косу, орудуя молотком с изяществом опытного убийцы. Или пьяницы — у стены сарая притулилась початая бутылочка кирша.
Заслышав шум, Гегер повернулся, чуть не обрушив свою временную наковальню.
— Ах, чтоб тебя!
— Добрый вечер, — поздоровался я и протянул яблоки: — Вот, держи.
— Давай, — он взял узелок и уставился на меня тупо и недоверчиво. — Значит, я был прав, э? Вот паршивец! А где остальное?
— Здесь, — сказал я.
И заехал ему по уху.
Пьян, не пьян, а с рефлексами у Гегера было всё в порядке. С нечленораздельным воплем он махнул молотком, я едва успел увернуться.
— Сволочь! Ты что ж делаешь?
— Привет от жены, — сказал я.
— Жены?
— Угу. Она только что приняла ванну. Чего и тебе желаю.
Его глаза расширились. Он понял.
Однако принятый на грудь хмель мешал трезво оценить расклад. Гегер был выше и шире в кости, а вот по части сноровки я мог дать ему фору. Вновь просвистел молоток. Я отбил его косовищем и, поднырнув, врезал пьянчуге под дых. Звякнуло стекло.
— Ох! — выдохнул он почти изумлённо.
— Если хочешь что-то сказать, скажи мне, — предложил я. — Не Цойссеру. Не кому-то из твоих дружков-запивох. Мне.
Но он уже ничего не хотел сказать. Он опустился в траву, прижимая руки к объемистому животу, заходясь в спазматическом кашле.
Подождав немного, я прислонил рукоять косы к стене сарая и, пройдя через калитку в заборе, вышел на окраину леса. Мне нужен был воздух.
Солнце уже почти исчезло за кромкой горы, выпустив напоследок сноп багряно-золотистых лучей, окрасивших небо и облака во все цвета закатной палитры. Смотреть на них было нестерпимо. Я брёл наугад, а птицы перекликались дикими и звонкими голосами. Издалека, от станции, донёсся звук вечернего экспресса. Рельсы огибали долину и поднимались в горы, к туберкулезному санаторию, и дальше — к пересечению лыжных трасс, в край ледниковых водопадов и глетчеров, где зима царит невозбранно, и ночное пространство усеяно точками умирающих звёзд.