Жуткий февраль заставлял Сергея чаще бывать у Василия Васильевича. Тепличник не справлялся с топкой печей, колкой дров, с порядком в большом хозяйстве. Вероника Николаевна работала за двоих. На немой ее вопрос, Морозов улыбнулся и показал большой палец. Она перекрестилась.
От Василия Васильевича Морозов иногда уходил в лагерь к Бычкову, чтобы глянуть, как выглядит на карте найденная ими площадка на двадцать третьем километре. Топограф работал в том же закутке мужского барака, где они уже однажды жили. В эти метельные дни окошко комнатухи начисто залепило льдом и снегом, только большая лампа-пятисотка позволяла работать с рейсфедером и ватманом.
В этот раз, когда Сергей открыл дверь коморы, то сразу зажмурился от яркого света лампы, даже попятился. А открыв глаза, увидел перед собой колючие глаза оперчека.
— Ты чего? — спросил он. — Нет уж, раз зашел, не увернешься. Садись и жди своей очереди. Давно я не проверял тебя.
Сергей обреченно сел на топчан. У Бычкова шел «шмон». Но почему сам оперчек? Обычно такую процедуру проводят надзиратели. Этот худосочный лейтенантик всем своим заносчивым видом, высокомерным взглядом поверх головы, манерой разговаривать «через губу» вызывал у Сергея приступ тошноты. Но сколько самомнения, основанного на праве карать и миловать! Этого права у него было куда больше, чем у генерала. Заключенные знали, что опер никогда не улыбается, считая, видимо, что улыбка и тем более смех умаляет значимость его персоны в глазах других людей. При его появлении все умолкали. От него в значительной мере зависело время нахождения в заключении. У него было свое досье, составленное по доносам осведомителей. По этому досье он мог возбудить вторичное «дело», сладострастно откладывая новое обвинение поближе ко дню освобождения. Обычный удар ниже пояса…
Все эти мысли молнией пронеслись в голове Сергея. Холодный пот выступил на его лбу. Вспомнил о письме, которое передал Руссо. А если бы оно осталось у него вот до этого несчастного вечера?! Верный срок! Ведь писала-то женщина, чьи близкие расстреляны. Значит, он помогает «врагам народа»…
Морозов вытер лицо.
— Жарко, что ли? — тотчас спросил опер. — Смотрю, взопрел. Сиди!
Бычков уже одевался. Были просмотрены не только карманы, но и швы. Каждый листик на столе — тоже. Все углы комнатки. Матрасы.
— Раздевайся, Морозов, — приказал опер. — Не торопись, все по порядку. Вот так. Деньги? Смотри-ка, восемьдесят рублей. Откуда? Да, узнаю: твой заработок, конечно.
Он прошелся пальцами и по брючному поясу, где позавчера был сверточек бумаги, наверное, уже улетевший на «материк». Судьба? Везение?..
— Это что? — опер уже разглядывал карту на столе. — Что за точки, кружочки?
— Деревья или пни, — как на экзамене сказал Сергей. — Условные обозначения.
— А это? — и провел пальцем по извилистой линии.
— Это ручей. Где пунктир, там он пересыхает.
— Отвечай только на вопрос и не мудри. Зачем вам карта? Куда собрались по этой карте?
Бычков подавленно молчал. Он уже ответил на идиотские вопросы, но оперчеку хотелось перепроверить.
— Туда пойдут трактора и люди для обработки поля. И мы с ними. Чтобы было чем кормить заключенных.
— Весной ваш брат и собирается в побег. К морю. По теплу.
— Эта местность дальше от моря. Бегут, наверное, и на север?
— Не пудри мне мозги. — И вдруг сунул в лицо Бычкову письмо. Письмо родным. — Почему прячешь? Почему под фанеркой?
— Чтобы не мялось, гражданин лейтенант.
— Написал — немедленно сдавать дежурному. В распечатанном виде.
— Я так и сделаю. Видите, не заклеено.
В тишине оперчек читал исписанные листки. Лицо его багровело.
— Жалуешься? Тебе здесь плохо живется? На прииск потянуло?
— Я с прииска сюда приехал. И там не все отдают концы.
— А если твое письмо попадет за границу?
— Не думаю. Ведь вы всегда начеку.
— Забираю. Напишешь другое. И не оговаривай лагерь, понял? Здесь воспитывают. — И уже Сергею: — Что смотришь? Не так? У тебя другое мнение? Вообще, ты подозрительная личность, Морозов. Почему Особое совещание дало тебе три года, а не пять или десять?
— Знакомых у меня там нет.
— Да-а… — Этим многозначительным «да-а» и завершился визит.
Минуты три агроном и топограф сидели и подавленно молчали. Бычков прокашлялся и тихо сказал:
— Когда мы с тобой работали на Дальнем поле, этот тип вызвал меня и уговаривал написать на тебя донос. Я отказался. Он заявил, что мне будет плохо.
Сергей по-мальчишески хмыкнул:
— Когда мы с тобой заканчивали съемку Дальнего поля, этот тип вызвал меня в свой кабинет, положил лист бумаги, дал ручку, приказал: «Пиши»! И продиктовал первую фразу. Сейчас вспомню. Да, вот: «Заключенный Бычков А. М. систематически ведет антисоветские разговоры и вовлекает других в эти разговоры».
Я спросил, откуда ему это известно, если не известно мне и дальше разговаривать на эту тему отказался. Ты знаешь, что он еще спросил у меня? «А чем же вы занимаетесь в свободные часы?» У него такое понятие, что все в лагере только и толкуют о том, как бы повреднее насолить нашим руководителям, в число которых опер определял и самого себя. Я ему сказал, что днем мы работаем, как все люди, что не мешало бы нам давать газеты, ведь не знаем никаких событий, даже о построении социализма в своей стране.
Бычков приоткрыл дверь, оглядел затихший барак и закрыл дверь поплотнее:
— Право, даже жаль этого человека. У него совсем потеряно чувство реальности, он вдолбил себе, что окружен страшными существами, готовыми в любой момент разорвать его. Представь, что через год-два он станет начальником лагеря. Всех пустит ко дну! И сам пропадет. Вот так и воспитываются Гаранины.
— Что-то об этом палаче давно не слышно, — заметил Сергей.
— И слава Богу, что не слышно. Спокойней жить. Хотя бы скорей тебе освободиться.
— Четыре дня, — тихо произнес Сергей. — Всего четыре.
— Куда подашься?
— От родных вот уже год ничего нет. Наверное, свыклись с мыслью, что меня нет в живых. Куда поеду, если освободят? Все идет к тому, что придется остаться на Колыме и работать, благо есть добрые люди, коллеги, которые помогут.
— Поговорил бы с Пышкиным, что он скажет?
— Не могу. Какое-то суеверие, что ли: нельзя решать судьбу, пока не знаешь, чем она обернется.
Февраль кончался, погода продолжала лютовать. В иные дни света белого не было видно, такие метели с морозом, что половина женщин оставалась в бараках по болезни. Машины все еще ходили на лесозаготовительный, шоферы сказывали, там легче, лес защищает от метелей, да и надо торопиться, потому что заметает карьер, где берут перегной. На Дальнее поле машины сопровождал трактор: все время заметало дороги. Сергей оставался единственным диспетчером этой работы.
Первый март открылся вдруг спокойным ветерком, к полудню проглянуло голубое небо, мороз только пощипывал. Сергей застрял у Любимова на Дальнем поле. Последняя машина чего-то не пришла, он не мог заставить себя ночевать тут. И уже потемну пошел пешком на усадьбу. Любимов проводил его до полпути и, остановившись, перекрестил в спину.
По трассе идти стало легче, да еще под ветер. Но идти не пришлось: из Магадана на север пошла длиннейшая колонна заключенных. Шли пешком, быстро, ему пришлось отойти подальше, ведь могли загнать в колонну, доказывай потом, что ты не тот… Боже мой, сколько их было, этих несчастных! Ветер подгонял их, ряды шли, клонясь вперед, сжимаясь, как можно плотней, охранники по сторонам. Это было страшное шествие, оно напомнило Сергею известную картину отступающих французов в 1812 году. Но то были чужие, завоеватели и кара их выглядела справедливой, тогда как здесь шли русские люди и шли по своей земле. По левой стороне колонны изредка проходила машина с фанерным коробом, она подбирала ослабевших, у кого отказали ноги. Их бросали в кузов и везли, чтобы не «засорять» трассу окоченевшими.