— Куда пропал, Сережа!
И увидел вылезающего из-под снега Морозова. Нет, здесь не работа! Они пошли к крупному лесу, где вскоре и отыскали сухую, стройную лиственницу. Ее спилили, разрезали на двухметровые поленья и потопали вниз, оставляя за собой глубокую колею, которую почти сразу же стало заметать колючим снегом.
Петр-второй к ночи не пришел. Побоялся непогоды. Любимов разделывал тесины, а Сергей положил на горячую печь десятка три орешек и стал поджаривать их, то и дело переворачивая. Раскусил несколько горячих орешков, протянул Бычкову:
— Попробуйте, Алексей Михайлович. Дополнительный паек.
— Я сибиряк родом, — сказал Бычков. — Орешков этих прел предостаточно. Но там они крупнее. Будем знать, что колымский стелющийся кедр способен выручить.
На другой день, хоть метель и продолжалась, вернулся Петр-второй, скинул с плеч перевязанный вдвое мешок.
— На неделю отхватил. Жадюга-каптерщик выдал с точностью до грамма. Но пособил старик Кузьменко. Я зашел к нему привет передать, а там сидит продавец из магазина для вольняшек, лук забирал. Тепличник и спроси его — не может ли чего отпустить для полевой партии? Я помог торговцу отвезти лук, отдал две десятки, а он положил мне в мешок двадцать банок консервов, у него все полки ими забиты. Во, красавцы какие!
Бычков так и ахнул: крабы в собственном соку! Деликатес…
— Сказано мне, что этими банками все магазины в Магадане завалены. Целый корабль одних крабов привезли, аж с Камчатки. Дают без карточек, сколь хошь. Во, жизнь!
Крабы в собственном соку не очень понравились поисковикам: пресные, с особенным запахом. Но все же еда. Попробовали жарить их с солью и луком. Получилось прямо ресторанное блюдо!
Чуть полегчало с морозом — вышли на съемку. Жгучий ветер путался по долине, обжигал щеки, руки, приходилось все время держать костер. Сергей брал в неглубоких шурфах пробы, нумеровал мешочки, откалывал ломом пласты для осмотра монолитов в тепле. Возвращались в палатку стылые, дрожащие, но никто не унывал. Поисковая партия, не обремененная лагерными правилами, вносила в жизнь что-то творческое, вольное. Никто не жаловался, не стонал, скорее, радовался вот этому вольному труду, возможности распоряжаться собой.
Отсюда, со стороны, Сергей увидел многое из того, что способно привносить из лагеря в нравственную чистоту человека: надо быть очень сильным и стойким, чтобы переносить подневольный труд годами, и не возненавидеть этот самый труд, превышающий возможности, вытягивающий все силы. Непомерный труд, голод, надругательства вымывали из человека достоинство, гордость, честь; что-то менялось в его психике и он падал все ниже и ниже, превращаясь в угодливое, покорное существо, пытаясь этой угодливостью получить для себя хоть какое-то послабление. Нередко шли на постыдные поступки, даже на подлость, чтобы спасти себя от смерти. Такие люди становились доносчиками, попадали в подручные оперативникам, писали под диктовку заявления, зная, что предают такого же, как ты сам, на верную смерть. Получив донос, оперчек отправлял оклеветанного в тюрьму вроде «Серпантинки» или «дома Васькова», где он исчезал без следа. А оперчек получал награду за бдительность, звездочку на погоны, оказывался на более высокой должности у того самого Сперанского, который возглавлял секретный отдел НКВД… И множились подлецы.
Мысли эти возникали чаще всего ночью, когда он просыпался от холода в палатке и тихо, стараясь не разбудить товарищей, подкладывал в печку дрова. Лишь лайка Зоя поднимала голову и с удивлением смотрела на него. Сергей ложился, слушал треск разгорающейся лиственницы и долго не мог уснуть, взбудораженный совсем не мальчишескими мыслями о странности жизни.
Конечно, хотелось поделиться с друзьями, ведь это так понятно. Но тотчас же отталкивал от себя эту мысль. Нельзя. А почему, собственно, нельзя? Значит, и в нем уж укоренился страх? Не просто поумнел, пройдя приисковый ад, а заражен вирусом страха, во власти того самого чувства, про который сказано: «Держи язык за зубами».
Вспомнилось: когда ехали от Волги через Сибирь и уже перезнакомились, его сосед по нарам железнодорожник Супрунов, с которым их развела пересылка в Магадане, однажды ночью с какой-то страдальческой интонацией прошептал ему на ухо: