— На Дальнем поле — меньше одного процента гумуса. Не разбежишься.
— Вот это и есть твоя главная заботушка: сделать почву плодородной. Навоз, навоз и навоз. Город рядом, а всю ли органику мы берем оттуда? Так ли ценим каждый навильник навоза? И еще забота о тепле в пахотном слое, ведь ниже — вечная мерзлота. Что с ней? Как поступить? Все это интересно, все нужно знать. Я очень рад за тебя: не кончив срока, ты уже учишься и практикуешь. Тем более, не за три моря от меня.
И, усмехнувшись, вручил Сергею длинный, только что сорванный огурец.
— Садись, позавтракай. Когда приеду к тебе в поле, отдаришь молодой картошкой.
…Тогда он далеко не все понимал в психологии человеческих поступков, этот молодой агроном с надломанной судьбой. Даже приблизительно не мог понять таких людей, как начальник лагеря или оперчек при лагере, или начальник охраны — они постоянно были рядом, но в другом каком-то измерении. От них исходила беда, это он ощущал, они распространяли вокруг себя страх понуждения, физической расправы, даже смерти, они так свыклись с этим своим правом карать и унижать, что считали подобное палачество неким трудом, необходимым в жизни. Их уже самих — правдой и неправдой — убедили, что разделение людей на приказую-щих, способных определять события и поступки, и на бесправных, обязанных к подчинению, есть обязательное явление жизни и времени, такое же неоспоримое, как законы природы. Всякое отступление от таких «законов», утвержденных в органах НКВД здесь и на «материке», где в тюрьмах и пересыльных лагерях царили насилие и зверство, безусловно карается смертью от пули, голода и холода. Убеждение это в те годы настолько укоренилось, что понятие убийство за шаг в сторону, за протесты и споры не вызывало у самих убийц ни колебания, ни раскаяния. Убивают же врагов на войне? Так почему не убивать «врагов народа», тем более в «условиях все более ожесточающейся классовой борьбы», как ни раз утверждал великий вождь народов, укравший приемы создания диктатуры, скорее всего, у Робеспьера, которого считали одним из вождей Парижской коммуны…
Не мог Сергей Морозов понять и тех вольнонаемных специалистов, которые привыкают равнодушно смотреть на современное рабство, как на нечто оправданное, вызванное необходимостью. И хотя милосердие изначально заложено в душе каждого человека, оно может быть заглушено, может почернеть, обрекая душу на вечную жестокость. В здешних условиях милосердие было наказуемо и потому редко проявлялось. Вольнонаемные очень тщательно избегали прилюдно высказывать даже признаки жалости или сочувствия к заключенным. Они с близкого расстояния насмотрелись на ужасы и бесправие по ту сторону колючей проволоки и в забоях, сами боялись очутиться за этой проволокой.
Не за это ли надругательство над собственной душой Даль-строй платил вольнонаемным двойные оклады и предоставлял двойные отпуска на благословенные южные моря? Оплаченный отказ от проявления человечности. Уже знакомые Сергею интеллигентные, много знающие люди — Руссо, Андросов, Пышкин — ни словом не выразили Сергею даже простого сочувствия. Привлекая его к интересному труду, они, прежде всего, думали о собственной задаче, отрабатывали свою обязанность. Но в разговорах с ними Морозов все время ощущал некое расстояние, стену разделяющую: это мы, а это ты… В сострадании Сергей, положим, не нуждался, он был молод, физически здоров и уже этим подымался выше своих именитых, пожилых коллег. Тень неравноправия сказывалась в безучастности к его личной судьбе. Приговорен — отбывай. Так что, молодой коллега, вот тебе задание, вот тебе некоторые советы, поезжай в избушку на Дальнем поле, трудись во славу и на пользу… Все необходимое для жизни ты получишь из рук того органа, который определил тебе срок. Гуд бай! И благодари судьбу.
Теперь ему предстояло идти на прием к полупьяному придурку — начальнику лагеря за новым пропуском для вольного хождения, за сухим пайком, за постелью и бельем. Сергей все еще носил свой потерявший от стирок цвет комбинезон, полученный от инженера Антона Ивановича, — мир праху его! — на дебинской стройке.
И он поплелся из конторы в лагерь, куда же денешься. Пришлось сидеть в «предбаннике», где за обитой дермантином дверью находился начальник лагеря. Долго сидел, пока из кабинета не вышел бравый грузин. Он грубо спросил: