— Тако ли блюдете мя? — с грозящей скорбью выронил он укоризненный вопрос.
И вмиг Иоанн остался один на ступенях крыльца. Мнимые иноки, звеня ножами и саблями под полами ряс и мантий, бросились с крыльца и толпой черной нежити замелькали по улице слободы. Теперь не было скорби на лице царя, — глаза его светились огнем, и в них было нетерпеливое ожиданье.
Шум вдали затих. Замер и топот ног пронесшейся опричин. Царь, опершись на посох, стоял и ждал… Затаив дыхание, замершие недвижно на своих местах, словно истуканы, стояли по сторонам крыльца сторожевые пищальники.
Но вот снова послышался вдали шум и человечий говор. Приливной волной прокатился он по улице, ближе и ближе, и вдруг как-то разом вырос в медленно двигавшуюся толпу. В ней мельтешили черные мантии лжеиноков и сермяги слободской челяди, а в самой середине бился, вырываясь из рук опричников, какой-то человек в простом холопьем кафтане и овчинной шапке. Человек этот, не покрывая рта, блажил на всю слободу одни и те же слова:
— Царь-осударь! Смилуйся, пожалуй, вели видеть твои светлые очи!
Перед крыльцом толпа остановилась и разом, как один человек, упала на колени. И мигом все затихло. Даже человек в холопьем кафтане сунулся лбом в землю и перестал выкрикивать свое челобитье.
— В чем изловили? — кинул царь тихим голосом в толпу.
В ответ загалдели было сразу, перебивая один другого, многие голоса, но Иоанн гневно махнул посохом, — и все опять стихло. Тогда Василий Грязной, бывший ближе других к крыльцу, не поднимаясь с колен, сказал:
— Вора и умышленника на твое, великий осударь, здоровье сторожа твои в воротах изловили… Шел-де до тебя, великий осударь… Сказывал — к тебе слово, а как спрашивали, молвил несбыточное: хочу-де сделать крылья деревянны и летать по воздуху, что птица, для государевой потехи… А станется, не с тем безумством шел он, вор и изменник и на твое здоровье вымышленник! Знать, земщина не дремлет, — не инако — от нее послан…
От этих слов, будто угли от ветра, разгорелись царские очи. Иоанн выслушал и, не в силах сказать слово, задыхаясь, подал какой-то знак дрожащей десницей. Но его поняли люди и, мигом сорвав кафтан с пришлого холопа, за плечи, волоком потащили к крыльцу.
— Чей ты? Кто твои подсыльщики, человече? — через силу спросил царь.
Холоп, стоя на коленях и все еще удерживаемый за руки, бесстрашно поднял голову и сказал:
— Из холопей я Лупатова, боярского сына, великий царь-осударь! Без подсыльщиков, своей волей, пришел я к тебе с великим делом. Смилуйся, пожалуй, — вели мне сделать крылья деревянны! Хочу, аки птица, возлететь для твоей потехи… А станется, не сделаю, что обещаюсь, — укажи казнить меня смертью…
Безбоязненно, словно своей ровне, говорил смерд Никитка, стоя на коленях перед царем в одной домотканой набойчатой рубахе, и смотрел ему прямо в очи. Царь слушал, и гнев, горевший в его глазах, потухал, и рука, державшая посох, перестала дрожать.
— Благо ти, человече! — наконец, тихо выронил Иоанн. — Несбыточно дело, о нем же сказываешь… Но да будет! Узрим, како возлетиши ты, аки птичище крылато, узрим… И жалован будеши, аще сотворишь по слову своему…
И с этими словами царь махнул рукой. Расступились люди, державшие Никитку, и он встал с колен.
— Узриши, великий осударь! — смело сказал он царю.
Но Иоанн уже не слушал. Тихо смеясь, он поднимался по ступеням крыльца. Следом за ним, распахнув мантии и рясы, повалила назад в палаты вся опричня. Тщетно звал колокол: не будет нынче покаянной молитвы, — великий пир уготован на ее место…
Прямо от крыльца Никитку отвели теремные прислужники в «черную» поварню и там накормили. На другой день к нему пришел какой-то человек и сказал ему указ царя, чтобы спрашивал он, смерд Никитка, все, что для дела его надобь, а работал чтобы в собинной избе, других бы изб не поганил.
И по тому указу, беглый холоп Лупатова перебрался в большую избу, очищенную про него на конце слободы. По первому его слову, ему принесли «древ всяких, и досок, и холстов, и гвоздя железного, и всякой иной снасти, и резаков, и ножей, и скоблей, и всего, еже для того дела надобь», и Никитка принялся за работу. Времени терять было нельзя, от царя ему указано было: «Делать не более яко бы ден с десять, а на одиннадцатый ту птицу деревянну сделать и на ней летать». И работал смерд свою дивную птицу денно и нощно, снимая подобие с «малого птичища» хитрого дела, которое сделал еще на Москве и которое принес с собою. «А то птичище, егда пущено, летало само, яко бы суще живо…» Тесал и строгал смерд, выгибал брусья, натягивал на рамы холсты, расписывал их «розными краски», одно к другому пригонял хитрые колеса, а сам думал: как пожалует его царь за его великое дело, когда возлетит он пред ним превыше облак? Даст ли ему в жалованье пригоршни серебра, камки, сукна алого цвета, али пожалует в честь-боярство? И того ему, смерду, не надо: лихо бы дал ему осударь на избу, да велел избыть кабалы у Лупатова и отпустил на свою сторону, на Шохну… Там не чета Москве: никто тебя не изобидит. Тиунов царских по иной год и не увидишь, — всякому там человеку вольно. Там есть чем и прокормиться, — в лесах зверья, а в Шохне рыбы и не оберешься!