Старов вдруг ударил по клавишам и звуки, точно вырвавшись на волю, полились неудержимо. Глядя на Капелина сияющими глазами, Старов, не переставая играть, говорил и его свистящий шепот был отчетливо слышен, несмотря на грохот аккордов.
— Вот Он — «Сидящий на престоле». Понимаешь ли ты, что я даю здесь? Надо дать истинное, божественное величие, величие безмерное, надо дать почувствовать его незыблемость и нескончаемость. Это пролог. Здесь все ярко, все потрясающе-огромно, все едва познается жалким человеческим мозгом и жалким земным чувством. Надо дать образ Того, Чьи волосы «белы, как белая волна», и очи «как пламень огненный», и ноги «подобны халколивану, как раскаленные в печи», и голос «как шум вод многих». Слушай: «Он держал в деснице своей семь звезд; и из уст Его выходил острый с обеих сторон меч; и лицо Его — как солнце, сияющее в силе своей»…
Слушай: «И от престола исходили молнии и громы, и гласы, и семь светильников огненных горели перед престолом, которые суть семь духов Божиих… И вокруг престола четыре животных… И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем, ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет». Слышишь? Здесь, на фоне мощных ударов литавр и валторн, я заставлю струнные звучать потрясающе-ликующей песнью. Слышишь?
Капелин, взволнованный, испуганный, во все глаза глядел на Старова. Музыка была необычайная, какая-то странная сумбурность, потерянность прорывалась сквозь мастерское сплетение зарождающихся и прерывающихся мелодий, сквозь сложный и безумный по яркости аккомпанемент.
— Это изумительно, — тихо сказал Капелин. — Но я не совсем понимаю, что ты пишешь.
— Как? Ведь я говорил тебе. Меня давно мучила эта книга. Ее могучее вдохновение свело меня с ума. Я хочу звуками передать то, что видел Иоанн, а они, пусть они передадут это зрительными впечатлениями. Мир страдает неслыханно. Но он должен страдать — таково предопределение. Семью печатями была запечатана книга судеб, но сняты печати — «ибо пришел великий день гнева, и кто может устоять?» Слушай, вот здесь я даю эту картину, когда падают печати, и вот бегущие фигуры оркестра, отчетливый ясный колорит звукового полотна рисуют полет первого всадника. Вот он: «Конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он, как победоносный, и чтобы победить». Он призраком проносится над миром. Победа всадника — призрачная победа, грядущая, еще неосуществившаяся во плоти. Слушай аккомпанемент: звуки переливаются, как волны света, они ясны, но безжизненны, — вот задача. Ты понимаешь, как я разрешаю ее? Мелодии нет, она лишь едва намечается, ее нельзя уловить ухом, а только воображением. Но вот все сгущается. Раздирающее тремоло струнных угрожает. Все принимает определенные жуткие формы. Неясная тревога воплощается в зловещий образ: «И вышел другой конь рыжий; и сидящему на нем дано взять мир с земли, и чтобы убивали друг друга; и дан ему большой меч…» И вслед за ним: «Вот конь вороной, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей». Эти двое уже воздают и меряют. Но за ними идет третий «конь бледный, и на нем всадник, которому имя „смерть“, и ад следовал за ним». Вот оно здесь — беспредельное страдание, обреченность без надежды. «Ад следовал за ним». Только ад! «И дана ему власть над четвертой частью земли». Ты слышишь, как мучительно вздыхают виолончели? Я даю здесь огромное страдание, но еще не всю меру отчаяния. Я должен дать постепенное нарастание его. Знаешь, для тех строф, где говорится о казни еще более страшной. Помнишь: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них».
— Этот жалкий ящик не дает мне возможности ничего передать тебе! — вдруг с отчаянием простонал Старов. — Говорю тебе — мне нужны сонмы инструментов. Понимаешь ли ты, какая сила нужна мне, чтобы изобразить то страшное конское войско, которого было «две тьмы тем»? Какое неслыханное богатство звуков нужно мне, чтобы изобразить страшных всадников, «которые имели на себе брони огненные, гиацинтовые и серные; головы у коней, как головы у львов, и изо рта их выходил огонь, дым и сера… сила коней заключалась во рту их и в хвостах их; а хвосты их были подобны змеям, и имели головы, и они ими вредили…»
Я разовью здесь небывалую мощь, я заставлю трепетать от ужаса. Вот, слушай!
И он вдруг поднялся и запел высоким дрожащим голосом, дирижируя невидимым оркестром с безумной улыбкой счастья.
— Понимаешь ли ты меня? — задыхаясь, спрашивал он товарища. — Понимаешь ли ты меня?
— Да, но я не знаю, где же ты возьмешь этот оркестр? И потом, что значат зрительные впечатления? разве тебе еще нужна и сцена? Что же ты пишешь? Оперу?
— О, нет, совсем нет. Мне нужны только картины. Мне нужно, чтобы мои мысли были воплощены.
— Но, помилуй, где же средства, чтобы дать такие образы? И где ты найдешь такой театр? Это не в силах человеческих. Прости меня, но мне эти мечты кажутся совсем безумными.
Старов внимательно поглядел на товарища и нетерпеливо махнул рукой.
— Вздор! — скривившись, точно от боли, сказал он. — Какое мне дело! Найдется возможность, раз музыка будет написана. Ты слышал, что я играл? Разве люди не жаждут этого откровения? Искусство всемогуще. Я это доказал. Музыке принадлежит власть беспредельная. Ей одной легко изобразить полет невидимой бабочки и ярость стихии, чувственный образ и мысль, даже едва уловимую тень мысли. Такую музыку я даю. Остальное неважно. Мне нужны сонмы инструментов — они найдутся; мне нужны голоса божественной силы — их надо отыскать; мне нужны зрительные образы — и они будут. Главное — это выявить то, что сейчас еще в моем мозгу, вырвать у себя и дать человечеству. Ты еще ничего не знаешь, ты слышал только отрывки. Это огромно, — и впереди еще много о судьбах мира, о страданиях неизбежных, о «вине ярости Божией», о гибели и воскресении, о новом небе и новой земле, когда «смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет». Вот финал!
Старов опять поднял обе руки и запел странным дрожащим голосом, дирижируя невидимым оркестром. Каледин с ужасом глядел на товарища, потом стал звать его, трясти за плечи.
— Слушай, — сказал он, когда тот очнулся и изумленно огляделся. — Я пришел просить тебя сегодня к нам, в кружок. Но я не знаю… Я боюсь, что ты болен… Я пришлю тебе доктора.
— Доктора? Зачем? — удивился Старов, — я здоров… и счастлив… Прощай, голубчик, некогда…
И он вдруг опустился на диван. Черный кот тотчас прыгнул к нему на колени и прижался тесно-тесно.
Старов проснулся среди ночи. Он спал, но этот сон был так ярок, так выпукл, что казался ему действительнее действительности. Он видел «Откровение», видел его своими глазами и слышал тот оркестр, который создал в своем воображении.
Тесно и душно стало ему в темной маленькой комнате. Хотелось воздуха, простора, движения. Он отыскал свою шапку, запахнул шубу, в которой спал, и вышел на улицу.
Ледяная ночь, белая, жуткая, держала город в цепких убивающих объятиях. Белые деревья садов окоченели. На стеклах сияли ледяные узоры, каменные стены домов покрылись белым искрящимся налетом. Снег под ногами и санными полозьями резко скрипел. На перекрестках горели костры и порою сноп ярких искр подымался вверх, рассыпаясь в голубом воздухе. Черные люди с багровыми лицами приплясывали у костров, дико кривляясь и размахивая непомерно длинными руками.