— Здравствуй, отец! — тихо сказал Владимир, подходя к кровати.
— Здравствуй! — хрипло ответил старик. — Садись! — Он слабо пожал руку сына и продолжал после минутного молчания: — Я не хотел звать тебя. Я знаю, что крайне скучно говорить с живыми покойниками. Молчи… Молчи!.. Я знаю… Молчи!.. Я должен поговорить с тобой пред смертью. Запри дверь и скажи, чтобы никто не входил сюда!
Владимир поспешил исполнить приказание отца и возвратился к кровати.
Тогда тот взял его за руку, устремил на него полный любви и жалости взор и тихо начал, иногда останавливаясь для вздоха:
— Слушай!.. Кем-то, когда-то был проклят наш род, и неведомой силой жуткие страдания суждены каждому, кто носит фамилию Савеловых. Ты слышишь? Твоя бабушка умерла в страшных муках, приняв яд, неизвестно кем ей доставленный. А через две недели деда твоего убили на охоте. Нечаянно — говорили тогда. Твоя мать ушла от меня, когда ей было двадцать пять лет, ушла, несмотря на то, что мы безумно любили друг друга. Какая-то сила, неведомая и страшная, толкнула ее… И как она страдала!.. О, Боже!
Старик бессильно откинулся на подушках и закрыл глаза.
Тяжелое, болезненное дыхание с хрипом и свистом вырывалось из его груди.
— Послушай, — продолжал он спустя несколько минут. — Послушай!.. Если ты можешь понять, что значит любить, ты можешь понять мою жизнь… Это была мука, это была цепь страданий. Твоя мать была прекрасным и нежным существом… дивным существом. И вот… я узнал потом это… Она сошлась с каким-то негодяем, который истязал и бил ее. И она умерла в нищете, пораженная страшной, позорной болезнью… И знаешь, всю жизнь до самой смерти своей, она любила меня!
— Но что же ты, отец? Что же ты? — горячо воскликнул Владимир.
— Я? — кривой улыбкой, напоминающей болезненную гримасу скорби, улыбнулся умирающий. — Я?.. Что я?.. Когда она умерла, я добился того, что привез сюда ее труп и похоронил в семейном склепе. И с тех пор я дни и ночи проводил там!
— Но это невозможно… это ужасно!
— Это — рок, это — проклятье нашего рода! — глухо и скорбно-торжественно произнес старик. — И послушай, дай мне клятву, что никому — ни жене, ни лучшему другу, ни детям своим — ты не выдашь тайны… И только тогда, когда смерть уже будет стоять над тобой, только тогда старшему в роду ты скажешь все… Слышишь? Поклянись!
— Клянусь! — ответил Владимир.
— Берегись, если не исполнишь этой клятвы… мучения нестерпимые, мучения, пред которыми моя скорбь покажется раем, суждены тебе и всем потомкам твоим. Берегись!
Старик замолк, закрыв глаза, и печать сверхчеловеческой муки была на желтом, худом лице умирающего.
Вдруг, словно уязвленный болью, которую нельзя выдержать, он, напрягая последние силы, поднялся на кровати и, вперив в пространство широко открытые, блуждающие, полные ужаса глаза, указал вперед костлявой, высохшей рукой.
— Видишь? — хрипло застонал он. — Видишь?
— Отец… Отец… Что с тобой? — взволнованно проговорил Владимир.
— Оставь!.. Видишь?.. О, проклятье!.. Вот он… Смотри же!.. Вот он… ненавижу… ненавижу… о-о-о! — и пронзительно закричал старик, напрягая всю силу вялых, сморщенных, умирающих легких. — A-а… Он догоняет., он догоняет… Владимир, спасайся!.. Спасайся! Дом номер девять… номер девять… Ты слышишь? Больно… О, как мучительно больно!
Он впился в стену сведенными судорогой пальцами и безумными глазами, в которых было выражение одного мучительного, жуткого страха, оглядывал комнату.
— Успокойся, отец! — растерянно шептал Владимир. — Успокойся!
Старик странно взмахнул руками, в последний раз взглянул на сына с какой-то мучительной жалостью и, слабо застонав, упал на кровать.
Когда прибежали доктор и приезжий профессор, он уже был мертв.
После похорон Владимир Николаевич пожил в усадьбе с неделю и, отдав необходимые распоряжения управляющему, уехал в Петроград.
Чувство тяжелой, гнетущей тоски терпким саваном окутало его сердце, и слезы, которые мешали дышать, жгучими каплями обжигали щеки, когда он расставался с родными полями.
Зал десятого отделения окружного суда был переполнен публикой. Кроме того, что слушалось интересное дело, в котором раскрывались некоторые интимные подробности из жизни лица, хорошо известного обитателям столицы, внимание публики привлекало выступление адвоката Савелова.
Сравнительно молодой юрист Владимир Николаевич Савелов несколькими блестяще проведенными защитами уже успел приобрести себе прочную известность талантливого криминалиста, и его имя неоднократно повторялось на столбцах газет, всегда с лестными прибавлениями.
На скамье подсудимых сидела женщина, закутанная в плотную черную вуаль и с крепом на шляпе. Она обвинялась в покушении на убийство банкира Евсеева, с которым несколько лет находилась в интимной связи.
Шло судебное следствие. Из расспросов десятка свидетелей выяснялся образ Евсеева. Грубый и властный, жестокий, не признающий для себя никаких нравственных обязательств, он в течение нескольких лет бессердечно истязал молодую женщину и, когда наконец она надоела ему, выгнал ее из своей квартиры. На следующий же день Евсеев был тяжело ранен двумя револьверными пулями при выходе из своей банкирской конторы.
Симпатии судей, присяжных и публики были определенно на стороне подсудимой, и Савелов, небрежно набрасывая на лежащей пред ним бумаге замысловатые фигуры, спокойно обдумывал свою речь, заранее уверенный в победе.
Последней свидетельницей была хиромантка, приглашенная защитой. Евсеев, человек суеверный и мнительный, за несколько времени до преступления обращался к ней с просьбой помочь ему отделаться от надоевшей любовницы.
Задав этой свидетельнице вопрос, адвокат больше не интересовался ею и почти не слушал того, что отвечала она на быстрые, нервные вопросы раздраженного прокурора.
— А дом номер девять надо помнить! Надо непременно помнить дом номер девять! — вдруг ясно услышал Савелов.
Вздрогнув и сильно побледнев, он обратился к председателю с просьбой, чтобы свидетельница повторила свой ответ на последний вопрос прокурора.
— Я извиняюсь, — добавил он, — но я плохо расслышал его!
Председатель недовольно пожал плечами и повторил свидетельнице просьбу защитника.
— Я, кажется, ясно сказала, — обидчиво произнесла та, — что было это часов в девять вечера, недели за три до преступления.
— Да, да, — проговорил Савелов. — А скажите, вы сейчас ничего не говорили о доме с номером девятым?
— Ничего! — удивилась свидетельница. — И не думала!
— Да?.. Значит, я ошибся… Виноват!
Прокурор произнес короткую, сильную речь, в которой настаивал на необходимости сурового наказания, умело избегнул неприятных для него показаний свидетелей и, закончив эффектным призывом общества к самосохранению, довольный самим собой, сел, оглядывая зал с видом победителя.
Когда наступила очередь Савелова, он, к ужасу своему, почувствовал, что та речь, которая пять минут тому назад складывалась в его мозгу ровными, гладкими фразами, вдруг улетучилась, и напряженная до боли память тщетно пытается собрать отрывки мыслей и фраз.
— Господа судьи… Господа присяжные…
Дальше ничего не было… Темный провал и пустота.
Савелов взглянул на подсудимую, увидел ее бледное, взволнованное лицо и вдруг неожиданно ощутил тот сладостный, щекочущий, острый подъем, который всегда сопровождал его наиболее удачные выступления.
Вслед за тем он в волнующем экспромте яркими, выпуклыми фразами нарисовал жуткую картину кошмарной, нудной жизни, где, кроме слез и мучительной боли, не было ничего. И, когда, окончив свою речь, возбужденный и нервный, он опустился на стул, он не видел, что лица присяжных заседателей были сосредоточенно хмуры и взволнованы.