Умирающий пошевелился.
– Что, что, кормилец? – кинулась к нему жена.
– Детей... – выговорили спекшиеся губы тысяцкого.
– Детей, детей к нему подведи, благословить хочет, – зашептал отец Василий. Всеслав слез со скамейки и, держа за руку сестру, сам подошел к ложу. С помощью жены и священника отец возложил холодеющие уже руки на головы детей – на льняные кудри Всеслава и на черные, жесткие, как у матери, волосы Анны.
– По правде живите... – сказал из последних сил, и тут же ясные глаза его стали меркнуть.
– Отходит, батюшки, отходит! – вскрикнула жена, за ней заголосила дворня. Но нет – диким усилием воли отогнал тысяцкий курносую, снова очи его прояснились.
– Сын... остаешься за хозяина. Мать, помоги-ка мне. Сними вон перстень с руки...
На правой руке, на среднем пальце, Роман всегда носил серебряный перстенек с темным камушком. Не раз и не два говорил он сыну, указывая на перстень: «Вот, сынок, родовой наш оберег. И деду твоему и прадеду помогал он, давал удачу и в любви и на войне. Только чтоб служил он тебе – по правде жить надо». И Всеслав, заглядывая в таинственную глубину камня, думал, что всегда будет жить «по правде», как отец. Но о том, что отец когда-нибудь умрет, он и помыслить не мог.
Мать с трудом сняла кольцо.
– Сыну, – тихо, но твердо сказал Роман.
Всеслав еле держался на ногах, голова у него кружилась, слезы, казалось, вот-вот польются из глаз. Но он, как всегда, не решился заплакать при отце. Твердо шагнул вперед и, взяв перстень, надел его на средний палец, как отец. Подняв глаза на отца, увидел улыбку на его лице – кривую, бледную, слабую, но самую настоящую улыбку, и сам улыбнулся в ответ.
Терем содрогнулся от удара грома, яркая молния расколола ночные тучи и по крыше забарабанили капли дождя – сначала редкие, а потом все чаще, громче, сильнее... Отец застонал, над ним склонилась мать и отец Василий, а Всеслав не мог оторвать глаз от отцовского подарка. В глубине темного камня вздрагивали, переливались алые огоньки. Всеслав никогда не видел такого, и теперь все его детское внимание было устремлено на перстень. Вздрогнул, когда крикнула мать:
– Глазоньки открыл, голубчик!
Тысяцкий Роман рывком поднялся и сел на постели. Глаза его были широко открыты и – Всеслав никогда этого не забудет! – из них лился необыкновенный свет, весел и чист был взгляд умирающего. Он смотрел куда-то вверх, в темный угол комнаты... И вдруг плечи его задрожали, судорога прошла по всему телу и он бездыханным упал на высокие подушки.
Душераздирающе кричала вдова, священник шептал слова молитвы, и причитала многочисленная дворня – Всеслав уже не слышал ничего. Слез не было, жалобы застряли в горле. Повернулся к дверям – там обступили слуги, плакали, жалели, звали непривычно – сироткой. Еле вырвался из их цепких рук и не пошел, а побежал, сам не зная куда. Только бы укрыться, уйти от этого страха, от жалости, от боли.
В пустой и темной трапезной рыдания матери почти не слышались – только доносился смутный, тревожный шум, от которого тесно было в груди и жужжало в ушах. Всеслав присел на корточки у очага, где тлели багряные угли, уткнулся носом в колени. Нужно было как-то жить, что-то делать. Всеслав остался в семье за старшего, за хозяина, и эта забота бременем легла на его детские плечи...
Радость ушла из дома. Мать с тех пор, как схоронили отца, была словно бы не в себе – все время молчала, иногда принималась плакать, а хуже – чудить. Порой говорила что-то невпопад, ночами громко молилась и рыдала под иконами. Про детей она словно позабыла – скорбь по безвременно ушедшему, безмерно любимому супругу вытеснила из ее сердца любовь к детям. Всеслав чуял это, чуяла и Нюта, все время жалась к брату. Дворня, не видя над собой хозяйского надзора, распустилась – воровали немеренно, потеряв страх, к работе старания поубавилось. Хозяйство, так ладно поставленное, впадало в запустение.
Всеслав с Нютой коротали бесконечные вечера на скамеечке в дальней горенке, которую в доме называли «темной». Круглые оконца пропускали мало света. Дети сидели, поджавшись, против тлеющего очага, жались друг к другу. Чтобы развеселить сестрицу, Всеслав крутил ей из тряпиц куколок, метил угольком глаза и давал ей баюкать. Порой говорил сказки, которые сам еще слышал от няньки. Да только сказки все получались страшные – про лихих разбойников-душегубов, про нечистую силу лесную, про того, кто по ночам воет в печах... Нюта прижималась к брату, брала его за руку и затихала – вглядывалась в алую звездочку в кольце.