Выбрать главу

– Куда ж еще учиться-то? – удивился Тихон. – И знания столько не найдется.

Отец Илларион потупился, чтобы скрыть улыбку.

– Пошлем его учиться в иные страны, в Византию, во фряжские земли. Будет учиться иконописному делу, знатным мастером станет. Думай сам, воевода: воинов-то много, а иконописцев на Руси по пальцам перечесть можно.

– Ну уж, по пальцам... – Тихону все меньше и меньше нравился этот разговор. Монах почуял это и смолк. Заговорил вновь после доброго глотка греческого вина:

– Может, и правда твоя, рано еще об этом говорить. Пусть отрок в возраст войдет, склонности свои обозначит.

– Вот-вот, пусть сам решает, – ворчливо поддакнул Тихон.

Племяннику Тихон ничего говорить не стал – считал, незачем. Начнет мальчонка про себя много думать, возгордится... Забавляется своим малеваньем, и пусть. Потом видно будет.

А для Всеслава малеванье стало не просто пустой забавой, а тихой радостью, усладой для души. Последнее время, правда, немного досуга оставалось для занятий любимым делом – начали отроков учить ратному искусству.

В этих занятиях Всеслав окреп и возмужал, растряс детский жирок. Копье он метал лучше всех, ловко из лука стрелял и владел мечом не хуже опытного воя. Не раз побеждал и в конных скачках. Твердо помнил, как отец наставлял его непременно стать отважным ратником и даже стыдился порой своей любви к тихой жизни, к рисованью.

Да еще была одна напасть. Когда упражнялись на мечах, на соломенных и глиняных чучелах, наставник, чтобы разозлить отроков, придать их ударам ярую силу, кричал:

– Не солому рубишь, губошлеп! Врага рубишь – заклятого, ненавистного! Крови его жаждешь, смерти его!

И отроки, зажмурившись, припоминали все несправедливые обиды в своей жизни, бросались на чучело и рубили наотмашь, точно, яростно. Только Всеслав не мог припомнить никакой несправедливости, никакой обиды и увидеть врага не смог. Все люди, с которыми он встречался до сих пор, были к нему добры и ласковы – на кого же зло держать? Разве что на того медведя, что отца заломал, да ведь то ж скотина бессмысленная...

Так и не вышло у Всеслава настоящего удара – со злом. Бил сухо, точно, чучело не валил пополам. А как-то все ж умудрился представить вместо куклы глиняной – живого человека. Дрянного человека, мразь последнюю, но когда представил, как меч, свистнув в воздухе, входит в тело, рассекая его, разваливая кровавую плоть – и не смог ударить. Отбросил меч, пал на колени, зажмурился от подступившей к горлу тошноты. Наставник его, славный воин, понял, что случилось с мальчиком, и сдвинул лохматые брови.

– Ну да ничего, пообвыкнешься, – сказал он, потрепав его по затылку. – Вон какой здоровый вымахал, а нюнишь.

Всеслав был на голову выше своих ровесников, и уже видно было, как широки его плечи. Но в этом молодом, полном сил теле жила нежная, трепетная душа, которой не нравились кровавые сражения, которая отвергала любую жестокость.

Понемногу Всеслав и сам стал задумываться о монастыре. Быть может, к этому его подтолкнула любовь к уединенным размышлениям в тишине, или сделали свое дело завуалированные намеки монахов – но с каждым днем эта тяга становилась все сильнее. Странно, но Всеслав никогда не задумывался, что удалиться в монастырь – значит посвятить всю свою жизнь, всю душу Богу. Отрок был набожен, но в меру, особенного религиозного экстаза, который, по общему мнению, должны испытывать монахи и все «люди Божии», не ведал. Для него Бог был похож на доброго дядюшку, а церковь – на просторный и уютный дом, где можно тихо, чисто и безбедно прожить отпущенные дни.

Он сказал о своей задумке дяде. Сказал без трепета и страха – потому что ничего не решил окончательно и оставалось еще время подумать, и еще потому, что дядя казался ему очень набожным человеком. Когда Тихон, по своему обыкновению, пришел в их общую с Михайлой опочивальню – перекрестить на ночь, Всеслав, знаком попросив его наклониться, сказал:

– Слово тебе хочу сказать, дядюшка.

– Ну так говори! – откликнулся Тихон, но приметил особенное выражение лица мальчика и усмехнулся. – Нешто тайны у тебя завелись? Растешь ты, отроче, растешь... Ну да ладно, идем в мою горницу, поговорим. Правда, час уж поздний... Может, до завтра отложим?

Всеслав согласился отложить до завтра, но ночью проснулся от какой-то невнятной тревоги. Монастырские стены показались ему страшным узилищем. В распаленном детском воображении, населенном еще персонажами сказок, носились причудливые образы, создавая картины одна ужаснее другой. То казалось ему, что его замуровали в тесной келье, где нельзя даже сесть, и стоит он, изнемогая, лицом к кресту; то чудились черные, страшные ангелы, грозящие крючковатыми пальцами с образов...