Называя переписку Кольцова с Белинским истинно драгоценной, Некрасов в 1848 году определяет ее как любопытнейший памятник рукописной пашей словесности (курсив мой. – Н.С.).
«Не сомневаюсь, Кольцова будут петь, зная или не зная, что это Кольцов. А читать, по-моему, будут даже с большим интересом, чем ныне. И не только стихи, а и ту его великолепную, полную трагизма повесть, которую мы называем эпистолярным наследием Кольцова. Мне кажется, что эти письма, эта сакраментальная проза поэта еще не дошли вполне до широкого читателя. Хотя они обращены столько же к прямым адресатам, сколько и к читателям будущего». А это сказал наш современник Леонид Мартынов.
Уже в начале XX века писатель и критик В. В. Розанов заявлял, что обычно самое неинтересное в наследии писателей – их письма: все отдано творчеству. Однако реальная картина далеко не столько односторонняя, особенно в начале XIX века. Кое-что объясняется литературной, от XVII и XVIII веков идущей традицией письма-послания. Многое связано с синтезирующим характером творчества и самих творческих личностей, стоящих при истоках нашей национальной культуры нового времени. И здесь опять-таки важен Пушкин. Мы уже воспринимаем сейчас пушкинские письма как высокое творчество. Да, собственно, так они и создавались: не простой передатчик информации, а своеобразное произведение искусства, часто со многими черновиками, и с удивительно точным и тонким ощущением адресата. Наверное, уже только по пушкинским письмам часто можно реконструировать личности тех, к кому он обращается. Примечательна и готовность Гоголя представить свои письма в качестве самостоятельного литературного произведения («Выбранные места из переписки с друзьями») и вызванное ими письмо Белинского к Гоголю, которое стало одним из самых значительных литературно-политических явлений эпохи.
Конечно, Кольцов в отличие от Гоголя, например, никакого преднамеренного, собственно литературного задания не ставил. Тем не менее его письма, может быть, еще более литературны, ибо с течением времени стали единственной, наряду со стихами и даже тесня последние, сферой, куда устремился духовный мир поэта, особенно когда нашелся настоящий читатель – адресат. Не случайно чуткий, а в 1848 году уже и достаточно опытный редактор Некрасов пишет в связи с судьбой архива только что умершего Белинского о драгоценности писем Кольцова именно к Белинскому. «Весь» Кольцов прежде всего – в них.
Письма Кольцова, а их сохранилось более семидесяти – это его дневник и его художественная проза, его философия и эстетика, его проповедь и – чаще – его исповедь. В общем, его личность. Почти все они пишутся после 1838 года. Не случайно.
Весной 1836 года Кольцов расширил, особенно через Белинского, круг знакомых. Прежде всего это Василий Петрович Боткин, близость с которым сохранится до самой смерти поэта. Сын богатого купца-чаеторговца, введенный Белинским в кружок Н. Станкевича, Боткин со второй половины 30-х годов становится известен в качестве очеркиста и критика, музыкального и литературного. Далее – Михаил Катков, который, очевидно, сразу понял, что за явление этот воронежский прасол. Кольцов, почти всегда с абсолютной точностью устанавливавший истинный характер отношения к себе, в свою очередь, проникся к Каткову большим доверием.
«Я, – позднее вспоминал Катков, – знал Кольцова близко, будучи еще студентом. При всей скудости образования, как много понимал он! Биограф Кольцова (Белинский. – Н.С.) имел полное право назвать его натуру гениальною».
Московский студент Михаил Никифорович Катков, будущий издатель «Русского вестника» и лидер правой журналистики и публицистики во второй половине века, в конце 30-х годов был близок кругу Станкевича, много занимался, как, впрочем, и позднее, философией. Именно по катковским конспектам Гегелевой эстетики знакомился с ней Белинский. И как много, оказывается, давали Каткову, этому гегельянцу и философу, беседы с Кольцовым: «Жажда знания и мысли сильно томили его. Никогда я не забуду наших бесед с ним.
Часы, бывало, летели как минуты. Помню я ночь, которую провел у него. Он остановился где-то в Зарядье, в каком-то мрачном и грязном подворье, где я лишь с большим трудом мог отыскать его. Зашел я к нему на минуту, вечером. Он не хотел отпустить меня без чаю. Слово за словом, и ночи – как не бывало. Часто захаживал он ко мне и, засидевшись, оставался ночевать. Живо я помню нашу прогулку в окрестностях Москвы. Мы ходили с ним в Останкино. День был прекрасный. Души наши были настроены так живо, так радостно. Сколько поэзии, сколько звуков было в этом кремне, в этом длиннополом, приземистом, сутуловатом прасоле!..»
Наконец тогда же состоялось знакомство с Федором Николаевичем Глинкой, который, как сообщал поэт Краевскому уже из Воронежа, его «обласкал весьма хорошо».
Поэт Федор Глинка, герой битвы при Аустерлице, Бородинского сражения и заграничных походов 1813—1814 годов, один из первых участников декабристских обществ, с 1835 года жил в Москве, после ссылки в Карелию, последовавшей за 1825 годом. Он уже был автором популярных песен «Вот мчится тройка удалая» и «Не слышно шуму городского». Он уже написал «Письма русского офицера» и еще впереди были «Очерки Бородинского сражения (воспоминание о 1812 годе»). Очерки выйдут в 1839 году, и Белинский тогда же напишет о них свою знаменитую статью «Очерки Бородинского сражения». Статья эта, как выразившая примирительные настроения критика, скорее печально знаменита, и от многого в ней сам автор со временем отказался. Но недаром же и позднее Белинский, проклиная примирение с действительностью, писал: «Конечно, идея, которую я силился развить по случаю книги Глинки о Бородинской годовщине, верна в своих основаниях, но должно было бы развить и идею отрицания, как исторического права, не менее первого священного и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото». Трудно не признать таким «верным основанием» и тезис, с которого статья начинается: «Народ не есть отвлеченное понятие: народ есть живая способность, духовная организация которой, разнообразные жизненные отправления служат к единой цели. Народ есть личность, как отдельный человек». Или: «Дух народа, как и дух частного человека, выказывается вполне только в критические минуты». И вот, стоя на таких основаниях, Белинский называл книгу Глинки народной книгой. Вряд ли случайно и Глинка так «обласкал» первого нашего доподлинно народного поэта.
В ноябре, будучи в Воронеже, Глинка вместе с женой дважды навещает Кольцова, и снова встреча носила теплый характер, во всяком случае, в декабре Кольцов пишет им восторженное письмо: «Сколько радости, сколько удовольствия чувствовал в минуты вашего посещения! Да, может быть, это первые лучшие минуты моей шероховатой жизни, может быть, последние минуты моего земного счастья. Я не говорю, что со мной тогда было, но и теперь, когда думаю: Федор Николаевич и Авдотья Павловна были у меня, вот здесь в доме, вот в этой самой комнате, – и душе вдруг станет что-то грустно и сладко, тепло и отрадно».
Кольцов и в письмах часто является поэтом, причем именно народным поэтом, лириком, но и эпиком. Поэтому он не просто позволяет себе то или иное сравнение, но отдается ему, развертывает его в целую художественную миниатюру, как бы самостоятельное произведение. Так и здесь выражение радости по поводу дружеского и приятного визита выливается в картину, которая уже отходит от повода, к ней подтолкнувшего: «Тяжело год идет, горою проходит, ляжет на грудь – сердце раздавит. Небесная же радость птичкой прилетает, минуту гостит, сладкие песни поет; вспорхнет, улетит, а звучные песни долго в душе раздаются, долго слушает она, и слушать их в душе все бы хотелось. И вот бедные отзывы наших певучих сладких песен». Это и отзывы на стихи Глинки «Перелетная птичка».