Но прежде чем Кольцов действительно появится на Малом проспекте, чтобы, сворачивая направо, разыскивать в доме Алексеева петербургское жилье Белинского, он двинется в Москву. В столицы вели разнообразные тяжебные дела, продолжающиеся и новые. Но и литературные тоже. Маленькая книжка стихов Кольцова, вышедшая в 1835 году, давно разошлась. Да ведь и представлен он был в ней скупо. С той поры немало написано. К новому изданию побуждали много и многие. И сам поэт подходит к такому изданию по-новому. Оно для него уже не первое робкое появление «мещанина-поэта» под крылом стороннего покровительства, а ответственное заявление поэта-человека. «Несмотря, что я осенью буду в Питере, – сообщает Кольцов Белинскому еще в весеннем письме 1840 года, – однако ж поспешу Вам послать мою тетрадь и, как вы желаете, напишу все – худое и доброе: они что у меня, что у вас – все равно; а может, из них еще сыщется и путное. Вышлю вам письмо, какое вы говорили. Но только буду вас просить при сборе книги выбирать вещи одни добрые, а кой-какие слабые, хотя бы они и были напечатаны, в книге не печатать; и надобно смотреть на них не со стороны мещанина, а со стороны обыкновенного человека. Людям немного толку, что я мещанин, а надо, чтобы книга стояла сама за себя».
Стоял «сам за себя» Кольцов и еще в одном отношении. Ведь к началу сороковых годов литературный доход становился все более обычным делом. Тем не менее Кольцов отвергает возможность действовать через книгопродавца, а хочет издать книгу полностью на свой счет. «Другая моя просьба: подождать продавать ее книгопродавцу. Больно мне бы не хотелось ее продавать с молотка; авось, бог даст, я соберусь с деньгами и тогда пошлю или привезу вам их. На свои деньги без поклонов напечатать лучше; будет польза – хорошо, не будет – не беда. Книга же, думаю, теперь соберется порядочная, листов в пятнадцать печатных. А к осени-то еще что-нибудь напишу».
На этот раз Кольцов явно должен был поехать в Москву и Петербург в гораздо более спокойном и свободном положении по отношению и к оставляемому дому, и к предстоящим делам. И собирался он там пробыть в этом положении довольно долго. Так рассчиталось еще в апреле. «Видите ли, – пишет он Белинскому в конце этого месяца, – у меня вышли перемены: вместо апреля я поеду в Москву к сентябрю. Поживу там осень, и к вам. Время будет свободнее, и дела торговли в ту пору у нас меньше, и я могу побыть дольше, даже до масленой, а если б уехал в апреле, то лишь в одной Москве я лишь хлопотал бы поскорей о деле – и вон».
Конечно, это пишет человек достаточно независимый, располагающий для жизни в обеих столицах и временем (речь идет почти о полугоде: от сентября до масленицы, то есть до весны) и деньгами (помимо прочего, он безотносительно к собственно коммерческой стороне дела хочет на свой счет издать книгу в пятнадцать печатных листов).
Вообще положение его в доме по масштабам и характеру ведения дел, ответственности и самостоятельности принимаемых решений фактически было положением как бы второго хозяина. Потому-то на вопрос: «Получал ли он жалованье?» – хорошо знавший семью Кольцовых современник (И. Авсенев) удивился: «Помилуйте, какое жалованье? Да он сам всем распоряжался». Тем более что по складу характера, практическому уму, силе воли с течением времени он не только умел противостоять отцу, но и, очевидно, ломать сопротивление того. А Василий Петрович Кольцов был человеком старорежимных правил, строгих и жестких, и, конечно, ничуть не изменял им в угоду литератору-сыну.
Характерен относящийся еще к 1837 году эпизод, о котором рассказал математик воронежской гимназии Степан Яковлевич Долинский, входивший в кружок молодых гимназических преподавателей, в котором нередко бывал и Кольцов. Кружок этот чаще других собирался у общительной и гостеприимной супружеской пары Добровольских, Ивана Антоновича и Эмилии Егоровны: читали, танцевали, музицировали, но в основном все же играли в карты. Любопытно, что Кольцов решительно предпочитал таким сборам персональное общение, навещая ли других, принимая ли у себя. Однажды под предводительством Добровольского компания явилась к Кольцову. «Поэт их принял в большой передней комнате, обставленной простыми окрашенными стульями, и усадил их в передний угол, уставленный образами. Гости и хозяин уселись, вооружились трубками и начали беседу. Неизвестно, долго ли и о чем беседовали они, окруженные фимиамом Жукова табаку, наполнившего всю комнату, но беседа их была прервана появлением Василия Петровича. – „Мой батенька!“ – сказал поэт, обратясь к гостям. Взглянув на последних, Кольцов-отец громко проговорил: „Вот с рожнами забрались под иконы!“ – отвернулся и, не сказав более ни слова, прошел в следующую комнату. Алексей Васильевич сконфузился и сказал в оправдание отца: „Извините, господа, старика, – у него свои взгляды“.
Ничто не говорит за то, что Василий Петрович хоть в какой-то мере принадлежал к тому типу купцов-безобразников, которых так хорошо знала русская жизнь я знает русская литература от Островского. Но это был типичный, вполне в духе Островского, патриархальный глава семьи во всем строе домашней жизни, властный я нетерпимый. «Он, – позднее напишет сын, – самолюбив, хвастун, упрям, хвастун без совести. Не любит жить с другими в доме человечески, а любит, чтобы все перед ним трепетало, почитало и рабствовало».
Надо сказать, что Кольцов-младший не трепетал, не боялся, а если и почитал, то уж никак не рабствовал. Очевидно, суммируя многие рассказы очевидцев, в частности и сестер Кольцова, об отношениях отца и сына, да Пуле рассказывал: «Старик чудил и подчас дурил. Вздумалось ему однажды купить партию свиней, откормить их или продать на убой. „Батенька! не покупай свиней, – говорит Алексей Васильевич отцу, – дело выйдет дрянь“. – „Молчи! Это мое дело, а не твое, ты знай обрабатывать свои дела, а я стану свои“. Долго спорили, по отец настоял на своем, – и операция со свиньями, дорого стоившая, принесла громадный убыток. Она была тем неприятнее для Алексея Васильевича, что ему же пришлось ее и разделывать: Василий Петрович к ней охладел по слабости ли сил, или же увлекся чем другим, – неизвестно. Долгие и горячие споры происходили между отцом и сыном. Сын был уже не подросток, знал дело, был человек с большим умом и известностью; старик это понимал, а потому сам вызывал сына на дела, на совет и на спор, хотя и не всегда поступал по совету сына. В этих совещаниях или столкновениях сходились почти две равные силы, две крепкие натуры… Поэт наш не раболепствовал перед отцом, а когда нужно, говорил ему не только правдивое, но и резкое слово. „Что твои дела! – не раз укорял он отца, – твои дела только заедают мой барыш“. Конечно, эти укоры не сладки были отцу, но он их выслушивал, зная, что поставит все-таки на своем, или же отделывался ворчаньем и такими фразами: „Как же! вашему брату нельзя не поспорить! Вы все по-книжному, по-печатному, народ грамотный – ума палата!..“ Крепко поспорят отец с сыном, не без уязвления один другого, но потом ничего, опять лад. По-прежнему зовет отец сына Алексеем, иногда даже Алексеем Васильевичем, даже говорит ему „вы“, хотя это последнее случалось тогда, когда Василий Петрович был еще не в духе».