В письме Белинскому Кольцов нарисовал свою героиню: «Надо вам знать сначала, что это за женщина: чудо! С меня ростом, брюнетка, стройна до невероятности, хороша чертовски, умна, образована порядочно, много читала, думала, страдала, кипела в страстях. Голубые большие глаза, черные брови, тело – мрамор, темно-русые волосы, коса – шелк, дивная коса, ножки лучшей нет в Воронеже».
Все это не столько конкретный портрет реального человека (хотя Варвара, как и ее старшая сестра Елизавета, действительно была замечательно красива), сколько идеальный образ, обобщенный тип женской красоты, место которому скорее не в письме, а в песне или в романсе: «черные брови», «тело – мрамор», «коса – шелк», «кипела в страстях». Белинский в позднейшей своей статье подхватил именно эти характеристики: «Па беду эта женщина была совершенно по нем – красавица, умна, образованна, и ее организация вполне соответствовала его кипучей огненной натуре».
Вряд ли эта женщина была совершенно «по нем», по Кольцову, и сам поэт внесет такие коррективы, которые гораздо точнее определят отношения и еще раз подтвердят его проницательность и то, что дело-то все в нем, в его состоянии, в его развитии, а она лишь явилась «в нужный момент»: «Кажется, я от этой женщины скоро не откажусь: сам я этого ни за что на свете не сделаю, – скорей готов погибнуть, чем оставить ее, – разве она развяжет этот узел. Не знаю, сумею ли я отвечать долго; ее фантазия слишком капризна и прихотлива: каждый день ей нужна пища – увлекай ее фантазию: она ребенок, не увлекай – прощай. Ей нужна вседневная пища, она вся живет в идеальном мире. Вещественность для нее вещь ничтожная; она на вещи смотрит сквозь призму своих фантазий; куда желания влекут, туда она и следует: к погибели ль – ничего. Но у ней в натуре не лежит глубокое чувство: она все понимает, но понимает одну цветистую внешность».
«Но будь, что будет, – писал поэт, – по крайней мере, я ей обязан в настоящую пору весьма многим; она возродила меня снова к жизни, и я теперь начал жить лучше». Но слишком многое свалилось сразу: «…нужно же сойтиться всему в одно время: подлость отца, моя ошибка, погибший десятилетний труд, безденежье – и в них крайняя необходимость – и я упал. Дух изменил, натура распалась, обессилела, в ней давно, может быть, и приготовлялось это распадение, и оно еще бы скрывалось до времени и, открывшись, разом положило б меня наповал, да и то чуть не положило. Но ее посторонний толчок обнаружил и пробудил до времени».
По возвращении в Воронеж болезнь, может быть, до поры до времени скрытая, начала проявляться явственно. В письмах Кольцов пишет о разнообразных и сейчас, наверное, даже медику мало говорящих, во всяком случае, странно выглядящих симптомах (вроде «желудочного кашля» и т. д.). Итоговое посмертное заключение – чахотка. Но недугов свалилось много и сразу, действительно, как часто говорит Кольцов, случилось «распадение во всем организме».
Отношения с Лебедевой дополнительно осложняли отношения в собственной семье, прежде всего с отцом: «…Конечно, об этом дошли слухи и до отца. Подобное мое поведение ему не понравилось. Я всегда в глазах его и целого города слыл святошей, и вдруг он увидел во мне человека распутного».
Прежде всего отец попытался «остепенить» сына, то есть женить и тем надежно привязать к Воронежу и к делу. Такие попытки делались раньше. Была предпринята и очередная. Неудавшаяся. Кажется, объединенными усилиями и родителей присмотренной Василием Петровичем невесты, и самого сына, что поселило в отце дополнительное раздражение. Отношения же с Лебедевой, видимо, давали и новый повод держать сына в жесткой финансовой узде. Весной Лебедева уехала из Воронежа: «Ужасно горько было мне провожать ее: она поехала к помещику в компаньонки, а все из того, что у меня денег нет ни гроша; будь в год пятьсот рублей – и она б жила в Воронеже, сколько мне было б угодно. Она права, что уехала: чем же ей было жить? Не воздухом же питаться. Здесь я вполне почувствовал свое нищенство».
Конечно, отец был насторожен, так как вряд ли бы дело с Лебедевой и содержание ее ограничилось годовыми пятьюстами рублями. Кольцов был человек, который мог идти в увлечении своем до предела и за пределы. Белинский, хорошо его знавший, а главное, хорошо ощущавший его характер, видимо, пытался выступить с чем-то вроде урезонивания, причем сам оговорил этот совсем уж для него вроде необычный тон. «Вы говорите, – отвечает Кольцов, – что вы пишете ко мне слишком резонабельно, думаете, как чиновник восьмого класса, философствуете пошло. Вы говорите, – успокаивает Кольцов, – не резонабельно, солидно, серьезно, и я с вами во всем совершенно согласен…» Но из этого логического согласия, здравого смысла, резоны которого Кольцов вполне понимает, еще ничего не следует: «Будь у меня деньги, конечно, с этой женщиной наделал бы я пустяков и прожился бы весь. И это должно бы быть непременно и было бы».
Между тем со здоровьем становилось все хуже. «За шесть месяцев чуть ли не три раза, – сообщает Кольцов, – был на грани смерти». И может быть, только искусство врача удержало на этой грани. «Мой лекарь», «умный мой лекарь», постоянно пишет Кольцов, «…он такой человек, что ему не верить нельзя».
С лекарем Кольцову повезло. Иван Андреевич Малышев был врачом, известным не только по Воронежу. Природа дала ему редкий талант врачевания, а жизнь сложила незаурядный человеческий характер. Ибо ученику духовного училища, чтобы стать врачом, нужно было биться и выбиваться.
А рязанским дьячком – его отцом – руководили и высокие «идейные» мотивы, ибо «человеку из духовного звания не подобает резать мертвых». Сын ушел пешком без отцовской копейки в поддержку, стал казеннокоштным студентом Медицинской академии, служил после ее окончания на флоте, был уездным лекарем в разных городах Тверской и Воронежской губерний, а с 1831 года поселился в Воронеже. Лечиться к нему приезжали и из других губерний. Особенно успешно Малышев лечил, как говорили раньше, «каменную» болезнь и катаракту.
«Я, – писал сам Малышев, – прочитал в одном медицинском журнале, что в Америке знаменитый профессор Дудлей, производивший операции каменной болезни при Университетской богатой научной обстановке, из 153 им произведенных операций… потерял только четырех больных». Малышев при 128 таких операциях потерял пять человек… «Занимаясь не в клинике, как профессор, а как провинциальный русский врач, я делал операции в хижинах, без средств не только к лечению, но и к содержанию, я приготовлял моих бедных больных к операции голодом». «Дешевым способом», – добавляет не без горького юмора Малышев. Вообще ему, видимо, всегда служили юмор, ирония – не цинические, но резкие, так сказать, базаровские, идущие от трезвого взгляда на дело у медика.
«Молебствия ежедневные, – пишет он из Богучарского уезда, где подвижнически работает „на холере“ в пору эпидемии 1830—1831 годов, – крестные ходы каждый день, смертность страшная! Несколько часов и здорового человека нет… Советник, посланный из Воронежа, пустил себе кровь, жители, смотря на это, все без разбора, пускают тоже кровь, а потому у нас такое кровопролитие, как при Бородинском сражении».
В октябре 1841 года Кольцов пишет Малышеву записку. Очевидно, одну из многих, по которой видна степень доверительности, которую питали друг к другу врач и пациент, и то, каков был врач Малышев для Воронежа, и еще одно обстоятельство: о нем чуть позднее. Речь идет о родственнике Кольцова, купце Полосине: «Добрый и любезный Иван Андреевич! Я услышал, что у вас был батенька и П-н, старик, сегодня по утру гости не в пору и едва ли понутру. Не подумайте ж, ради бога, что я их к вам снарядил. Правда, месяц назад я говорил Полосиным обратиться к вам в ту пору, они заняться этим почитали ненужным, лечили больного сами и немец и залечили до того, что он теперь так плох, что, кажется, и сверхъестественная помочь уже не в помочь. Вчера была у них моя мать по долгу родства: больной спросил, что я, каков? Мать сказала: здоровеет, поправляется слава богу! Он так взбесился, что начал кричать, метаться, бить в грудь, просить жену, отца – достать денег. К Малышеву, скорее за Малышевым! Давайте денег! Просить хватился, голубчик, да поздно! Прежде бы не жалеть денег!»