Бутырин, сильно побледневший, рот часто-часто разевал, как вытащенная на воздух рыба. Он проговорил, еле-еле шевеля языком:
— Э-это… не надоб-но… Не знал, что ты… важный… человек такой. Прости… Пусть холопы от-вернутся… Встану да в но-ги пок-ло-шось те-бе…
Константин обернулся в сторону холопов:
— Эй, сволочь барская! Всем повернуться задом и не смотреть на боярина!
Приказ был исполнен холопами с проворством необыкновенным. А когда все они встали спиной к ковру, на котором ворочался, вставая, их барин, Бутырин, поднявшись, пал ниц. Он ткнулся головой в прямо в блюдо с паюсной икрой. В позе столь необычной для его гордыни, простоял «диковатый боярин» с полминуты, пока Константин не удовлетворился картиной полного унижения местного владыки. Тогда он сказал барину:
— Ладно, поднимайся. С тебя и того довольно будет. Станешь вотчиной владеть, как и прежде.
Боярин с ликующей рожей живо выпрямился. На лбу его чернел довольно толстый пласт икры, которую он обеими руками поспешно счистил, и умиленное лицо его откровенно говорило о том, как сей человек счастлив, добившись расположения того, кто назвался ближним к Годунову. Шутка ли, его оставили в прежнем положении своем!
Константин смотрел на Бутырина с нескрываемым презрением. Но отвратителен был не столько этот боярин-холоп, сколько все русское холопство, когда каждый на Руси, вплоть до самой мелкой сошки, хотел главенствовать хотя бы в своей семье или даже в мальчишеской ватаге, — да хоть над собакой или над кошкой! Но в то же время, чуть ощутив над собою чью-то силу, человек тут же безропотно сам становился холуем. И эта двойственная природа русского, которую удалось рассмотреть именно в шестнадцатом веке, когда-то сильно поразила Константина, думавшего порой: «Как же в человеке могут так примиренно уживаться две противоположности: с одной стороны — неудержимая воля к власти, а, с другой — готовность с легкостью подчиняться чужой воле, пытающейся унизить подчиненное существо до полного уничтожения личности? От татарщины, что ли, у нас такая душевная неразбериха? Да была ли она, та самая знаменитая татарщина, на которую принято сваливать все нынешние, а заодно и будущие беды?! Может, лучше прямо сказать: сами мы таковы, некого нам винить, кроме как самих себя — да и не только винить, а самим же исправлять ситуацию, а не вздыхать на печи!»
Но это были прежние размышления. Теперь же словно бы какой-то бес подталкивал Константина: а может, пригодится еще тебе этот холоп? На таких ведь многое держится здесь…
— Ну, боярин, — сказал Константин, которому стало вдруг совестно за то, что он так унизил человека, считавшего себя пупом своих земель, да еще и при его холопах, — коли помирились мы с тобой, попотчуй ты меня, чем Бог тебя наградил!
Бутырин, уже со спокойным сердцем, удовлетворившись неожиданно явившимся к нему новым положением, сидя по-турецки, заорал. И в крике этом Константин без труда увидел стремление поскорее восстановить в душе своей утраченное положение хозяина:
— Эй, холопы! Для гостя дорого сейчас же блюдо и кубок чистые приволочь! Угощать его буду по-охотницки, по-лесному! Потом же, дома, пир такой устрою, что сени сами от стука чарок плясать пойдут!
Те, кто еще недавно собирался нещадно высечь Костю, завертелись вокруг него юлой. Перед гостем поставили не одну, а сразу три серебряных тарелки. На них в несколько мгновений были навалены и осетрина, и икра, и копченая лосятина, и холодный жареный курчонок. В кубок было полился густой духовитый мед, но хозяин замахал руками:
— Не надо меду! Пусть гость дорогой отведает моего вина! Важно перегоняют мои бабы из пшеницы вино. С ног оно сшибает. Да такие в него впускают запахи потом, что слаще меда твоего! За здравие гостя выпьем, уж не откажите, ваше боярское достоинство!
Константин не отказался от чарки «зелена вина», оказавшегося и крепким и вкусным необыкновенно. Однако он сам себе сказал: «Посижу здесь с часок, а потом, пока не развезло, нужно поскорей отчаливать. Не думаю, что боярин настолько уж испугался строгости Годунова, живущего от него за тысячу верст. Правитель высоко и далеко, а вот Бутырин в своей вотчине — и царь, и бог. Не было бы с его стороны подвоха…»