Ну, а Марье много ль надо?
Солнце вышло – солнцу рада,
месяц светит – значит, Бог
ей идти вперёд помог,
звёзды высыпали – ладно,
для души и то отрадно.
Так она за ночь дошла
до соседнего села.
Здесь жил сын, о том намедни
ей поведали соседи,
ну, а тут пацан перстом
указал Ванюшин дом.
Постучала Марья в двери,
как в нору к лесному зверю,
осторожно тук да тук.
Дверь сама открылась вдруг.
Марья в дом вошла и в горе
замерла, как в стужу море,
засыпает подо льдом
бесконечным зимним сном.
Дом по чёрному, как баня,
так, наверно, басурмане
даже в сказках не живут –
всё темно и пусто тут –
ни стола, ни табурета,
ни кровати, ни буфета,
ни одежды, ни еды,
ни посуды, ни воды.
В уголке в тряпье и рвани
спит её сыночек Ваня,
пьяный, видно, со вчера,
раз не чувствует утра.
Растолкала Марья сына,
в плач пустилась. В домовину
не кладут таких сейчас –
больно чёрен и безмяс.
Он поднялся. Как мартышка,
почесал ногтём под мышкой,
мать увидел: «Вот так да,
ты зачем пришла сюда?
Может, прячешь, побирушка,
в узелке своём чекушку,
так, не прячься, мне отдай,
попадёшь за это в рай.
А не дашь – иди отсюда
поскорей, жива покуда».
Марья: «Ваня, это я –
мать родимая твоя».
Ваня ей в ответ: «Я к ночи
слушать присказки охочий,
а с утра болит башка
без вина и табака,
недосуг с тобой возиться.
Если нет опохмелиться,
то иди-ка, бабка, вон».
Мать за дверь отправил он.
Марья вышла чуть живая
и пошла, куда не зная,
без дороги, без пути,
лишь бы ноги унести.
День ли два она шагала,
наконец, идти устала,
огляделась – всюду мгла,
спать под деревом легла
и, себе на удивленье,
ночь спала без сновидений,
словно горе и беда
не чинили ей вреда,
будто не было скитаний,
ни забот о Маше с Ваней,
ни других тревог и бед,
ни зазря прожитых лет.
Утром свет едва пробился
сон беспечный испарился
в небо каплей водяной.
Марья вымылась росой.
Примостившись на пенёчек,
развязала узелочек,
слава Богу, чтоб поесть
в нём немного хлеба есть.
Надкусила лишь краюху,
как услышала в пол-уха,
кто-то ходит за спиной:
может, дикий зверь лесной,
может, леший лесом блудит,
может быть, худые люди,
каторжанин или вор, –
всяк готовит свой топор.
Обернулась Марья в страхе,
видит: рядом скачут птахи,
зайцы тут же меж собой
мирной заняты игрой,
чуть поодаль бродят козы,
не боясь ничей угрозы,
прям над нею бурундук,
хвост поджав, присел на сук,
на других деревьях белки
собрались на посиделки,
словом, тихо все вокруг.
Только видит Марья вдруг
из лесочка, как из дома,
вышел старец незнакомый
и пошёл к ней, не спеша.
Сердце ёкнуло, душа,
как дитя играя в прятки,
схоронилась в страхе в пятки.
Марья ахнула: «Ну, вот,
сам колдун ко мне идет,
значит, жив он и народу,
мутит жизнь, как овцы воду,
даже в этот мирный лес
безобразничать залез».
Пригляделась, видит: вроде
на злодея не походит,
доброта в его глазах,
как на Божьих образах
так и просится наружу.
С виду хоть и мал, но дюжий,
ладный, чистенько одет,
благочинный, видно, дед.
Марья встала, поклонилась:
«Здравствуй, деда, сделай милость,
коль не брезгуешь, со мной
хлеб откушай аржаной
и прости, кроме привета,
ничего другого нету».
Подошедший к Марье дед
поклонился ей в ответ:
«Здравствуй, добрая сестрица,
кто ты – путница, грибница,
по каким таким делам
бродишь нынче по лесам,
али что тревожит душу?
Расскажи, я буду слушать,
может, дам какой совет
за душевный твой привет».
«Хорошо, – сказала Марья , –
возвращусь на время в старь я.
Тридцать лет назад тому
я жила в своём дому.
Муж Иван работал в поле,
я, как баба, дома боле,
пряла, шила да ткала.
Так и шли у нас дела.
Бог за веру и терпенье
нам послал для утешенья
двух детей в едину ночь –
и наследника, и дочь.
Отмечало всё селенье
это славное рожденье,
потому без мук и бед
пролетело десять лет.
Как-то летнею порою
я с моею ребятнею
что-то делала. В тот миг
к нам вошел чужой старик:
весь оборванный, а рожей
на цепного пса похожий,
закричал: «Тащи-ка щи
поскорее из печи».
Расходилась я от злости
и в сердцах прогнала гостя.
А старик мне: «Не прощу,
страшной карой угощу».
В тот же день его проклятье
поселилось на полатях,
превратив цветущий дом
и в Гоморру, и в Содом.
Всё добро единым махом
разошлось по свету прахом:
всю одежду съела моль,
извела скотину боль,
так дожились, что запаса
не осталось, кроме кваса.
На детей напала хворь
за ангиной сразу корь,
а за ней ещё заразы
то от порчи, то от сглаза.
С горя начал пить Иван,
что ни вечер, в стельку пьян,
утром ищет похмелиться,
чтобы заново напиться,
и не в силах им помочь
я рыдала день и ночь.
Наконец, я так решила:
«Лучше заживо в могилу
лечь и рученьки сложить,
чем в таких мученьях жить».
Поклонившись влево-вправо
по старинному уставу,
пожелав родне добра,
в путь пошла я со двора.
Чтобы снять с семьи проклятье,
мне сказали, отыскать я
обязательно должна
злого деда-колдуна.
С той поры брожу по свету
не одну весну и лето,
а считай, что тридцать лет,
но не встретился мне дед.
Может, вы о нём слыхали
что-нибудь в таёжной дали?»
Тот кивает головой:
«Это братец мой родной».
Марья сразу оживилась:
«Деда милый, сделай милость,
помоги, раз он твой брат,
забери беду назад,
а не то за дочь и сына
я повешусь на осине,
жизнь не в радость мне, не в мочь,
день не в день и ночь не в ночь».
Старичок в ответ: «Подруга,
я – не брат, мы с ним друг друга
не любили сызмала.
Нас судьба с ним развела
на родительской могиле.
Мы тогда не поделили
то, что умерший отец
нам оставил под конец.
Не сказал он, умирая,
мне ль, ему ли завещает
силу тайную и мощь,
чтоб могли и мы помочь
человеку и скотине
в лихолетную годину,
чтоб могли дать хлеб и дом
всем нуждающимся в том».
Лишь засыпали могилу,
брат сказал: «Отцовой силы
ни тебе и ни врагам
я ни капли не отдам.
Все права на то имею:
старше я, к тому ж сильнее».
Так и стал он колдуном:
чёрту –- братом, мне – врагом.
Я в тот день ушёл из дома
в мир чужой и незнакомый
и с тех пор вот здесь в лесу
крест нелёгкий свой несу.
В то же лето на полянке,
вырыл заступом землянку,
в ней живу один, как перст.
На сто вёрст, считай, окрест
нет другого поселенья.
Здесь никто моим моленьям
и занятьям не мешал.
Тут я многое узнал.
Как растут цветы и травы,
в чём их сила, в чём их слава,
в чём их польза или вред, –
всё мне это не секрет.