«Четверть века отговорок – подумал Бьернссон, – и с каждым годом наша вина все тяжелее. Жертвы эпидемий, наводнений…»
Бьернссон очнулся. Шаваш, улыбаясь, протягивал ему бумаги.
– Жить вам будет негде. Если вы сочтете возможным перебеливать некоторые справки, я бы постарался предоставить вам комнату при управе…
– Послушайте, Шаваш, – хрипло сказал Бьернссон. – Я…
Физик остановился. Молодой чиновник, с длинными завитыми волосами, в желтом бархатном кафтане, шитом узлами и листьями, предупредительно глядел на него.
– Вы, – вежливо повторил Шаваш.
«Бог мой, ну что я ему скажу, этому мальчику, – подумал физик. Он меня за сумасшедшего примет. Бывали уже такие случаи».
– Я вам очень благодарен, – сказал Бьернссон.
Свен Бьернссон вышел из кабинета Шаваша и зашагал по увитой зеленью галерее, щурясь и вспоминая лицо Шаваша. «Какой славный мальчик, – думал он. – Притом, слухи о здешней бюрократиии сильно преувеличены. Как легко он согласился. Хорошо, что я не застал Стрейтона, – Стрейтон, вероятно, упрямился бы дольше».
Через два часа Бьернссон предстал перед настоятелем, старым вейцем, и сообщил, что гражданские власти не стали чинить ему никаких препятствий.
– Очень хорошо, сын мой, – сказал настоятель, и посмотрел куда-то в сторону. Бьернссон тоже скосил глаза в сторону и вдруг увидел, что настоятель смотрит на седого с проседью кота, того самого кота, которому Лоуренс скормил божественную субстанцию.
– Мяу, – ласково сказал кот и пошел навстречу Бьернссону.
Все вейские слова вылетели из головы физика.
– Во имя отца и сына, – с ужасом сказал он, поднял руку и перекрестил кота. Немыслимое животное не сгинуло, а Бьернссон упал на пол и потерял сознание. Настоятель, старый монах, взял кота на руки и долго глядел на упавшего человека. Глаза его из серых почему-то стали цвета расплавленного золота.
– Отец Нишен, – произнес наконец настоятель, обращаясь к другому монаху-вейцу, – когда придет этот чиновник, Шаваш, известите его, пожалуйста, что в документах больше нет надобности.
Когда с государя сняли мешок, он обнаружил, что лежит посереди мощеного двора: над ним, пританцовывая, хохотал Харрада, и высоко вверху, на галерее второго этажа, в руках его слуг и товарищей пылали факелы, и свет их, мешаясь со светом луны, плясал на красных лаковых столбах и оскалившихся драконьими мордами балках.
– Ну, мерзавцы, – пнул Харрада государя, – теперь говорите, кто вы такие и чего залезли в мой дом.
– Позови стражу! – закричал Варназд.
Харрада расхохотался.
– Зачем? У тебя лопуха нет, у того – поддельный. Кто вас хватится – коза в родном огороде?
Новый знакомец государя, притороченный к бронзовой решетке, молча и злобно дергался, пытаясь высвободить руки. Харрада повернулся к нему и высунул от удовольствия розовый язык.
– Как тебя зовут по-настоящему? – спросил он.
– Это все, – за то, что я оскорбил твоего дружка?
– Не дружка, а подружку, – хихикнул Харрада.
Новый знакомый сплюнул от отвращения.
Харрада вздыбился и заорал, чтобы ему подали плетку. Расак испугался. Он знал, что Харрада уже не раз убивал вот так людей, и боялся, что, если убивать людей, это когда-нибудь кончится плохо. Расак подошел к Харраде, пошарил по нему руками и запрокинул голову:
– Рада, – сказал он, – пойдем. Эти двое подождут.
Глаза Харрады стали млеть; он и Расак ушли, а обоих юношей отволокли в какой-то сарай и привязали к прокопченным столбам.
В сарае было темно и страшно. Слезы душили государя. Воображению его доселе рисовалось – он называет себя, все падают на колени. Государь был умным юношей, и понимал, что Харрада сочтет его сумасшедшим, но на всякий случай тут же прикончит. «Весь мой народ, – подумал государь, – состоит либо из обиженных, который никто не защищает, либо из обидчиков, которым никто не препятствует».
– Как ты мог, – с упреком сказал государь новому знакомому, – решиться на грабеж?
Тот молча пыхтел, пытаясь выдернуть столб. С крыши летели соломенные хлопья. Прошел час. Юноша выдохся и затих.
– Как ты думаешь, – сказал Варназд, – он нас отпустит?
– Отпустит, – сказал белокурый юноша, назвавшийся Дохом, – поплюет в рожу и отпустит на тот свет.
– Как тебя все-таки зовут и что ты натворил?
Юноша помолчал в темноте и потом сказал:
– Меня зовут Кешьярта, а мать называет меня Киссур. Я родом из Горного Варнарайна. Это самый конец ойкумены, если не считать западных островов за морем, оставленных по приказу государя Аттаха.
– Про острова – это сказка, – перебил вдруг государь.
– Это не совсем сказка, – возразил Киссур, – потому что двадцать пять лет назад в Варнарайн, который был тогда не провинцией, а самостоятельным королевством, приплыл корабль из Западных Земель. Многие считали, что это предвещает несчастье, и, действительно, через полгода наш король признал себя вассалом империи; кончилось имя Киссур и началось имя Кешьярта. Один человек с корабля, его звали довольно странно – Клайд Ванвейлен – этому сильно помог.
Киссур замолчал. Государь вдруг заметил за ним, в темноте, несколько любопытных крысиных глаз. Государь сообразил, что перед ним один из тех, кого его мать называла «знатными варнарайнскими волчатами».
– Государыня Касия, – продолжал Киссур, – проявила милосердие и не рубила голов тем, кто на это не набивался. Детей знати забирали в столицу. Я с двенадцати лет учился в лицее Белого Бужвы. Я всегда желал увидеть Западные Земли, подал доклад, даже чертежи кораблей разыскал – не разрешили. Тогда я отпросился на родину, взял людей и лодку и поплыл. Через месяц, действительно, приплыли в Западную Ламассу. Город пуст, разрушен, одни дикари орут на птичьем языке.
Откуда взялся этот корабль четверть века назад?
Когда я вернулся в столицу, меня арестовали, сказали, что я нарушил запрет на плавания. А потом пришел человек от первого министра и объяснил: «Все знают, что Западная Ламасса ломится от кладов, потому что когда жители уезжали, они не знали, что не вернутся, зато знали, что на том берегу золото конфискуют. А ты золота привез очень мало, стало быть, украл. Поделишься – выпустим, нет – напишем, что готовил золото для восстания». А его нету в Ламассе, золота. По-моему, дикари разорили клады. Мы убили немножко дикарей: а золота все равно нет. Меня приговорили к клеймению и каменоломням. Я, однако, бежал.
Варназд, в темноте, покраснел до кончиков ушей.
– Погоди, – сказал он, – к клеймению! Но ведь на таком указе должна стоять подпись императора!
– При чем здесь император? – возразил Киссур, – это министр виноват.
– Погоди, – заупрямился государь Варназд, – если государь подписал указ, не читая – значит, он бездельник, а если прочел и послал на каторгу человека, который первым за триста лет поплыл за море – так он негодяй.
Киссур молчал.
– Скажи мне, Кешьярта, честно, – продолжал государь, – что ты думаешь о государе?
Киссур молчал.
– Неужели ты им доволен?
– Друг мой, – проговорил Киссур. – Вот если бы нас тут было не двое, а трое, и один бы ушел, а мы бы принялись судачить о нем и поносить его в его отсутствие, как бы это называлось?
– Это бы называлось сплетней.
– Так вот, друг мой. Мне, может быть, и есть что сказать императору. Только говорить такие вещи за глаза – это много хуже, чем злословить. Потому что через слово, сказанное в лицо государю, можно и головы лишиться, и мир изменить; а если сплетничать о государе за глаза, то от этого ничего, кроме дурного, для страны не бывает.
Тут белокурый Киссур поднатужился и вытянул столб из половицы, как морковку из земли. Сарай крякнул. Киссур соскоблил с себя веревки, словно гнилые тыквенные плети, и вынул из сапога длинный кинжал. У кинжала была голова птицы кобчик и четыре яшмовых глаза. Посереди двуострого лезвия шел желобок для стока крови. Киссур разрезал на товарище веревки и сказал: