— Иржи, помнишь, говорил… Все связано… Монстры здесь, а там он, в мундире… Убей… Монстры…
Я слушаю, холодно и отрешенно, а он говорит все тише, и при каждом слове кровь толчками выплескивается из черной раны на животе, а в просвете распоротой куртки — клубок сизых внутренностей.
— Я за тобой. Ты должен убить. Не здесь, там… Может, Иржи еще жив, тогда…
Он не договаривает, сползая по стене. Я ухожу не оглядываясь.
Возле избы так же сыро, и во всю глотку вопят лягушки. Мха как будто прибавилось, а мост почти рухнул. Я подхожу и бездумно разглядываю омерзительную ряску на поверхности пруда, потом оборачиваюсь на шорох за спиной. Там, почесывая голую волосатую грудь, стоит нечто, весьма похожее на человека, но с короткими, в ладонь длиной, потрескавшимися рожками, острыми ушами и, от уха до уха, пастью, из углов которой торчат желтые тупые клыки. Молча смотрю на существо: ни любопытства, ни страха. Оно презрительно меряет меня взглядом желтых глаз с вертикальными зрачками, а потом тычет указательным пальцем с толстым обломанным когтем в сторону избушки и, сплюнув на траву, уходит за угол, сутулясь и волоча ноги.
Я поднимаюсь по крыльцу, едва не провалившись на гнилых досках, и тянусь к позеленевшей дверной ручке. Тут же меня охватывает знакомое чувство липкой замедленности происходящего. С трудом открываю скрипучую, едва держащуюся на петлях дверь. За ней — вязкая, черная, мерно колышущаяся, плотная пустота, в которую меня и затягивает, как в воронку.
Открываю глаза я в знакомом магазинчике, у ярко освещенного прилавка с пирожными. Но избушек из печенья уже нет. Поворачиваюсь к продавщице и натыкаюсь на тупой сонный взгляд, похожий на взгляд мороженой рыбы. Пожалуй, спрашивать ее бесполезно. Все. Дверь закрылась. С чувством спокойной обреченности я иду к двери, мимолетно завидуя оставшемуся на узкой улочке странного города Альберту, для которого все уже закончилось.
На этой улице, сразу за стеклянными дверями, на чисто вымытых низеньких мраморных ступеньках меня уже ждут. Их двое. Цепкие внимательные взгляды. Одинаковые короткие стрижки. Длинные темные плащи военного покроя. Они профессионально вежливы. Чувствую твердые пальцы на локте и вдруг замечаю что-то у себя в руке. Эклер… Эклер за пару блестящих монет, названия которых я то ли не знаю, то ли не помню. Двое тоже смотрят на пирожное и даже улыбаются одинаково. А за их спинами очередной плакат, блестящий полоской еще не высохшего клея. И тогда я срываюсь.
Я вижу тонкий изящный профиль Иржи, запускающего пальцы в растрепанные вихры, читающего свои новые стихи, размахивая пустой чашкой, и хохочущего над очередным выступлением черных мундиров. И представляю это лицо окровавленным, разбитым, бессмысленно мертвым. Я думаю об Альберте, бежавшем отсюда и нашедшем смерть под уличным фонарем неизвестного города. О других: взятых на улице и ставших смертельной ловушкой квартирах; о расстрелянных и растоптанных; о тех, кто еще только ждет, сидя в своих холодных, потерявших уют домах, ждет вежливого спокойного стука в дверь.
И меня охватывает такая ледяная безудержная ярость, что, будь на месте этих двоих человек с плаката, я, наверное, вцепился бы ему в глотку не хуже монстра, убившего Альберта и неизвестного стражника.
И тот, что держал меня за локоть, почуяв неладное, дергается, его свободная рука странно медленно ползет под плащ. Но я уже размазываю по его исказившемуся лицу эклер и, оттолкнув второго, прыгаю за угол. И я бегу, чувствуя, как неумолимая сила выдирает меня из этого бытия. И борюсь, не желая этого, изо все сил. Зная, что должен остаться ради Иржи, ради испуганного города и человека в мундире, которого ненавижу всем существом. И зная, что погибну, растворюсь, исчезну, как только проснусь…
Он открыл глаза, бездумно уставившись в белоснежную лепнину потолка, и еще несколько минут лежал неподвижно, с трудом осознавая реальность. Снова этот сон. Такой яркий, наполненный красками, звуками, запахами… Пропитанный насквозь чужим страхом и отчаянием, потому что человек, который ему снился, которым он был во сне — это совершенно точно был кто-то другой. Дядюшка Якоб, склонный к мистицизму, наверняка сказал бы что-то о родстве душ и прошлых жизнях. Но какая прошлая жизнь, если это его город? Родные улицы, кофейня госпожи Марты… Что за бред. Если сон, то почему он возвращается снова и снова?
Он встал, с раздражением вытер ладонью влажный от пота лоб. Нервы лечить надо — только и всего. Экзамены вас вымотали, друг мой. Экзамены и до сих пор не сделанный выбор.
Как был, полуголый, в одних тонких кальсонах, он шагнул к столику, посмотрел на два конверта. Нераспечатанных: ему не нужно было скрывать плотную бумагу, чтобы узнать содержимое. Зато почему-то казалось, что если он вскроет какой-то конверт первым, то тем самым сделает выбор. Чушь какая, суеверие… Но он медлил. Один — светло-зеленый, с ярким, отлично пропечатанным гербом Университета. Книга, глобус, колба… Второй — такой же светлый, но серый, со скрещенными мечами, увитыми серебристым лавром. Высшая военная академия.
Он положил ладонь на конверты, замерев, глубоко вдохнув и осторожно выдохнув душистый от букета сирени на столике воздух. Надо решать. Все равно придется. Кем же он был в этом глупом сне — вот интересно. Хруст под пальцами — лень идти в кабинет за ножом для бумаги. Он вскрыл оба конверта, не глядя на них, по-детски прячась от самого себя и глупого, детского же страха. Бросил на столик два листа бумаги — попробуй угадай, какой был первым. «Никто не знает, что может оказаться ключом», — неслышно отозвалось внутри. Глупость! Бред! Если есть дверь — ее можно открыть и без ключа. Выбить, взломать — хватило бы решимости. Только слабые ждут, пока им откроют, а жизнь любит сильных, тех, кто сам открывает запертые кем-то двери. Он взял оба листа, уже зная, что сделал выбор. Сам, без дурацких примет и суеверий. Стало легко и радостно. Какая разница, кем был этот человек во сне? Загнанный зверь за минуту до выстрела охотника. Неудачник. Главное, что теперь он вспомнил лицо на плакате. Просто оно постарело, заострилось, в углах глаз и рта легли глубокие морщины, но это совершенно точно было то самое лицо, что смотрело на него из зеркала прямо сейчас.
Под волчьим солнышком
— А если они поедут иной дорогой?
Вглядываясь в заснеженное поле, человек в куртке с гербом князей Боревских раздраженно дернул плечом. Ледяной круг луны сиял ровно и ясно, как начищенная серебряная тарелка, голые стволы деревьев за спиной пяти всадников отбрасывали на склон холма темно-синие тени.
— Нету здесь иной дороги, господа наемники. Сами изволите видеть.
— Как же нету? — упорствовал самый молодой из компании, широкоплечий парень с едва пробивающимися усами на простоватом круглом лице. В седле он держался крепко, но как-то мешковато, без присущей остальным легкости опытных всадников, и откровенно маялся ожиданием. — Если я сам видел, как от города ехали. Мы прямо махнули, а развилка-то влево повела.
— То тропа старая с другой стороны холма идет, — буркнул собеседник. — По такому снегу там делать нечего. Проезжая дорога только мимо этой горки и к переправе. На старых картах ее то Логовом Забытых величают, то Забытым Логовом. А вам, сударь, не все ли равно?
— Мне вот не все равно, — вмешался еще один, тряхнув поводом так, что его гнедой переступил ближе. — Извольте и правда объяснить, почему мы торчим в этой рощице на холме, где нас разве что слепой не разглядит, если другой дороги нет? Не проще ли спуститься и подождать внизу?
— Ни слепому, ни зрячему здесь взяться неоткуда, — отозвался проводник. — Зимой да в ночь обозы не ходят. А коли случайный кто проедет, в лесок заглядывать точно не станет. Лишь бы на дороге не увидали.
— Несерьезно. Если уж переправу не миновать, то там и ждать стоило.
Говоривший снял с пояса чеканную фляжку, глотнул. От конских морд шел пар, застывая прямо в воздухе невесомой ледяной изморозью и оседая на плащи всадников, подбитые рысьим мехом. Проводник нехотя ответил: