— А дверь-то?
— Верно, я худо запер, так и растворилась.
Братшпис хотел успокоиться чем-нибудь, и, как утопающий хватается за соломинку, так и он рад был поверить словам Щекалкнна, чтобы только иметь право не думать о случившемся.
Было два часа за полдень. Погода чудесная. На Невском проспекте тьма гуляющих. Пестро до невероятности; дамские шляпки, белые и черные султаны офицеров, разноцветные капоты, салопы, сюртуки, жилеты, голубые, серые, желтые, черные и зеленые глаза, бледные и розовые щеки, красные и синие губы, белые, желтые и пунцовые носы — все это толкается, мешается, путается, то появится, то исчезнет! Чудо, не гулянье! Веселье да и только! Записные франты строят ужасные гримасы, чтобы только удачно удержать защемленный у глаза лорнет, употребляя руки для управления толстой палкой, увенчанной богатым набалдашником. Другие, тоже франты первого разряда, выходят от Доминика и чистят себе зубы перышком, чтобы тем дать уразуметь публике, что они изволили позавтракать. По справке же иногда оказывается, что они читали у Доминика газеты, предпочитая это занятие завтраку, как полезнейшее и дешевейшее. Третьи громко трубят о приглашениях на сегодняшний вечер; им трудно везде поспеть: «On se les arrache!»[4] Четвертые, седовласые Ловласы, по старой привычке делают глазки хорошеньким личикам. Пятые… но ведь не перечтешь всех франтов, гуляющих по Невскому проспекту. Дамы бросают попеременно то жестокие, то равнодушные, то нежные взгляды направо и налево. Все ходят, толкаются и все говорят, что гуляют для здоровья! Если после этого в большом свете случаются болезни, то уже, конечно, не от недостатка движения. Велико дело безделье! Было время, и я гулял по Невскому, и я в свою очередь платил дань моде и щегольскому обычаю века; но теперь прощай, Невский проспект, прощайте, миленькие дамские ножки, прощайте, прощайте, палки, парасоли, лорнеты, модники, прощайте, пестрые магазины, прощай, бессмертный Доминик — нам стал не под лета Невский проспект и вы, его очаровательные спутники.
В одной из Морских есть барский дом старинной дедовской архитектуры. Он так важно и пасмурно глядит на улицу, что, проходя мимо, всякий наверно догадается, что в нем обитает какая-нибудь старушка Екатерининских времен. Так точно — это дом княгини В., той самой старой барыни, к которой отдана наша Аннушка. Блестящий экипаж княгини у подъезда; швейцар выполз из своей норы и греется на солнце; все в ожидании, что ее сиятельство сейчас поедет со двора; кучер окончательно поправляется на козлах; швейцар поглядывает на дверь; одни лошади, вышколенные до последней аккуратности, стоят как вкопанные, не мигнут. В этот торжественный момент ожидания какой-то молодой человек, хорошо одетый, стремглав летел пешком по тротуарам, и, поравнявшись с домом княгини, так живо поворотил прямо к ее подъезду, что чуть не сшиб с ног швейцара. Крайне разобиженный привратник грубо спросил незнакомца: кого ему нужно?
— Княгиню В.
— Ее сиятельство изволит сейчас ехать со двора.
— Ну, так Анну Ивановну Хомкину.
— Какую Хомкину, компаньонку, что ли?
— Да, да, доложи поскорее.
— Нельзя доложить, и компаньонка едет с княгиней.
— Мне, братец, очень нужно.
— Нельзя доложить, — твердо произнес швейцар и стал в дверях с ясным намерением загородить пришельцу дорогу. Он с убийственною флегмою вынул из кармана табакерку, и, прищелкнув пальцами, начал нюхать табак с спокойным видом человека решительного. Григорий Александрович Бонов (это он осмелился подойти к дому княгини) с тщетным нетерпением вопрошал швейцара; тот прехладнокровно отвечал ему: «Нельзя, помилуйте, нельзя». Во время этих переговоров послышались на лестнице шаги. Все засуетилось. Швейцар крикнул кучеру, что идут, а сам отворил обе половины двери. Ливрейный лакей показался в сенях и громко скомандовал: «Откладывать, княгиня не поедет». Бонов, слышавший это, принялся решительно штурмовать швейцара, так что тот наконец принужден был послать наверх доложить компаньонке, что ее двоюродный братец желает ее видеть.
Княгиня по временам страдала мигренью, и в то время, как пришли доложить, что Анну Ивановну кто-то спрашивает, Аннушка усердно хлопотала около развалившейся на диване старухи, потирая ей виски каким-то спиртом.
— Ma chere[5], потри мне лоб, вот так. Ах, какая несносная боль, — ворчала старуха.
— Вам жарко, княгиня, не отворить ли форточку?
— Что ты, матушка, уморить меня, что ли, хочешь; простудиться недолго. Ах, какая ужасная боль, в глазах темнеет. Кто там к тебе пришел?