Он встревожился, когда узнал о восточных "дипломатах", интересовавшихся на Тверском бульваре его сыном. Однако главного Шагаретт не сказала.
Скажи она тогда Алексею Ивановичу, что узнала своего страшного мюршида, возможно, все повернулось бы иначе.
Алексей Иванович решил: встретились на московской улице два явно восточных человека, пристали к красивой, броско и шикарно одетой даме, полюбовались ребеночком в коляске, вымолвили несколько странных слов, хотя смысл их и нетрудно объяснить, и пошли своей дорогой. Ну, заинтересовались, что может делать эта персиянка или турчанка в Москве... Привлек их внимание богатый наряд, изящная колясочка, здоровенький мальчишка с черными, явно восточными глазками. Ну и все.
Он даже выговаривал Шагаретт: зачем ей понадобилось ускакать столь поспешно в Серпухов? Тащить малого ребенка за тридевять земель. Мучиться в душном купе.
Он и не подозревал, что Шагаретт могла утаить от него что-то. Он верил ей во всем. Он имел основание верить: она явилась ему из ада, из могилы, он ее вырвал из рук палачей в час смерти. Она принадлежала ему вся, со всеми своими мыслями, чувствами. Ему и только ему. Он так не говорил ей, но зато говорила она - Шагаретт.
Знай он, кто интересовался его сыном, он раскрыл бы все свои шипы и колючки. Он снова стал бы суровым комбригом, энергичным, жестоким. Он пошел бы на все: отказался бы от предложенной ему работы.
И уж во всяком случае никогда не принял бы назначения на Средний Восток. Он был достаточно проницателен и достаточно знал Азию, чтобы подвергать риску свое счастье, счастье Шагаретт, счастье и будущность своего сына.
И ведь он чувствовал что-то. Ведь испуг, стоявший в глазах Шагаретт, настораживал его, в словах ее чувствовались недомолвки, непонимание, трепет.
Он даже допрашивал ее, когда она лепетала невразумительное что-то о тех двух. Он так сжал ей руки, что она застонала: "Больно! Ты сделал мне больно, милый!"
Он устыдился своей невольной грубости, а она так больше ничего и не сказала. Да и что она могла сказать? Муж мало, очень мало знал о ее жизни в кочевье родного племени. А чтобы объяснить, кто такой был мюршид и какую роль сыграл он в ее жизни, нужно было рассказывать много и подробно, а у Шагаретт просто не хватало слов, да и воспоминания были слишком мучительны. И о мюршиде - великом наставнике - Алексей Иванович имел самое смутное представление.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Прах мертвый на голову человека сыпать.
О б е й д З а к а н и
У жабы и змеи язык один.
Ш у х и
Разносчик приносил молоко по утрам к воротам консульского подворья.
Их скромный, застроенный по сторонам двор в центре старинного восточного города с выспренним названием Мазар-и-Шериф - Мавзолей благородства - только в шутку можно именовать подворьем. Несколько добротно сложенных из сырца домов с редкими тогда железными крышами, выкрашенными зеленой краской, плоскокрышие мазанки из красноватой глины, большой, обсаженный карагачами хауз с зеленоватой подозрительной водой, крошечная беседка, заплетенная виноградными лозами, - вот и все "подворье". Ни электричества, ни удобств.
Все скрашивал огромный тенистый сад позади построек, примыкавший к главной святыне Мазар-и-Шерифа и смягчавший духоту и зной. Впрочем, Шагаретт не замечала ни зноя, ни москитов, ни прочих неудобств. Ей не к чему было привыкать. Она попала наконец на юг, в родную Азию, и чувствовала себя преотлично. А Алексей Иванович, если и ощутил перемену после Москвы, то только к лучшему.
- На севере мое тело, - шутил он, - теряло из-за старых недугов изо дня в день свой вид, как говорил когда-то философ Обейд Закани, а здесь под солнцем юга, наоборот, я вижу, что сил у меня прибавляется и прибавляется.
Здесь в горно-пустынном районе его прошлые раны почти перестали напоминать о себе. Он вернулся на коня и целыми сутками, а то и неделями разъезжал верхом по селениям и кочевьям северных предгорий снегового хребта, изучая водное хозяйство и жизнь огромной провинции. С увлечением он занимался лошадьми, консульской конюшней и пренебрежительно относился к автомобилю, плохо приспособленному к бездорожью.
Разносчик молока являлся с точностью будильника и располагался у ворот. Он приносил, помимо свежего молока, великолепный катык - кислое молоко, которое с таким удовольствием ел утром и вечером малыш Джемшид.
Твердо утрамбованная, чисто выметенная глина разогревалась на утреннем солнышке, и так приятно было шлепать по ней босыми ногами.
Малыш хватал пиалу и мчался за мамой, визжа: "Горячо! Горячо!" Шагаретт была неистовой матерью и никому не позволяла смотреть за сыном. Она не доверяла никому, и даже молоко и катык пробовала сама, хотя разносчик торговал самой чистопробной молочной продукцией. Молока в Мазар-и-Шерифе много, а покупателей таких, как сотрудники советского консульства, слишком мало. Конкуренция в молочной торговле Мазар-и-Шерифа убийственна. Очень выгодные и почтенные покупатели - обитатели консульского подворья.
Облитая медными лучами утреннего солнца, в сиянии огненных локонов, легкой походкой летела каждое утро к воротам Шагаретт. И за ней, смеясь и восклицая: "Мама, мама!" - вприпрыжку торопился черноглазый, загорелый, с ямочками на щеках и на руках, крепкий, веселый малыш.
Все, кто бывали во дворе, невольно отрывались от своих занятий поглядеть на торжествующую молодость, позавидовать счастливой семье, пожелать бегум Шагаретт "доброго утра", воскликнуть: "Ассалом аллейкум!" И в этом традиционном приветствии звучали доброта и благожелательность.
Даже грозный страж-привратник, воинственный моманд Бетаб, в огромной чалме, с устрашающим мечом на боку, терял всю свою свирепость и, ослепительно улыбаясь из-под длиннющих усов, тоже душевным голосом восклицал: "Добра тебе, мать Джемшида!"
Но сегодня великолепный, грозный страж вдруг сразу же после приветствия насупился, потемнел. Улыбка стерлась с его вишнево-красных губ. Он вдруг отчего-то насторожился. Он не понял, что произошло, он даже не услышал, что сказал разносчик: было ли это приветствие или проклятие.
Страж удивленно смотрел на Шагаретт. Он был воин и мужчина. Он тайно вздыхал по огневолосой красавице. И он поразился той перемене, что произошла в молодой женщине. Только что она вся светилась счастьем, радостью, вся стремилась к солнцу, утру, бирюзовому небу, а сейчас госпожа Шагаретт вся поблекла, поникла, потускнела. Ее глаза по-прежнему горели огнем, но сейчас это был огонь страха и скорби. Глаза смотрели с ужасом на человека, неторопливо наливавшего из глиняной кринки молоко в кастрюльку. Струя тяжело и медленно лилась и с шипением пузырилась. Спокойно, медленно.
Моманд сорвал со стены винтовку и рванулся было из караульной. Сторожевой пес почуял опасность. Но остановился на пороге. Бетаб ничего не понял, кроме того, что на земле у ворот сидел не тот разносчик молока таджик, который всегда приносил отличное неснятое молоко и глиняную кринку с превосходным катыком, таким густым, что в него большую деревянную ложку воткни - и она стоит свечкой. Тот молочник выглядел худоватым, жилистым факиром. Этот же новый - одутловатый с лица, рябой, чернобородый.
И пресное молоко, и катык принес новенький такие же, как всегда. Но человек-то и лицом и одеянием совсем не походил на базарного разносчика "кисло-пресное молоко". Больно уж тонкого дорогого сукна белый халат из бенаресской кисеи, столь же дорогая чалма на голове не пристали бедняку, почти нищему мазаришерифцу, который по бедности вынужден бегать по дворам и хижинам и разносить молоко. Такой важный и богатый человек - вон, смотрите, какие у него с зелеными задниками кожаные кауши на ногах, не иначе рупий тридцать за них отдал!.. Страж даже раскрыл рот от удивления и невольно схватился за рукоятку меча.
Топорща усы, моманд встревоженно переводил взгляд со своей обожаемой бегум на отвратительно улыбающегося нового разносчика и снова на Шагаретт, растерянную, перепуганную.