И дальше, и дальше в том же духе, и, конечно, у нее не было на это ответов. Все рассуждения Хильды оканчивались ничем. С ними больше никого не было в кают-компании, как они называли эту комнату, а наездники, беговая дорожка, даже публика — все это было на компьютере. Только внешние наблюдатели, техники, были реальными: реально реальными и одновременно гиперреальными, подключенными к внешнему, панорамному аспекту. А здесь и сейчас, в этом замкнутом пространстве, они были вдвоем, они с Хильдой разговаривали перед большим заездом; это было их личное время, дополнительное время, когда они могли нелегально потрахаться или предаться иным наслаждениям, о которых могли лишь мечтать, а в машины загрузиться в самый последний момент, но они с Хильдой были уже слишком захвачены ритуалом, они могли говорить только о лошадях, скачках, Виртуальном Дерби, своих жизнях и выборе, словно все эти вещи были реальными, тогда как все это были лишь какие-то миазмы, погруженные в некую энтропическую мешанину из альтернатив, не существуя за пределами их самоосознания, и их самих охватывало, пронизывало и окружало чувство беспрерывного головокружения, которое не могло не возникнуть при таком постоянном столкновении с нереальностью.
Но ее нерешительность в этот раз усилилась; Уолкер знал, что она с трудом заставляет себя войти в своего Оленя Тьмы, ее смоделированного скакуна, иноходца, его потенциального соперника. Что в Хильде нарастает чувство стреноженности накануне рывка и что придет время, когда она будет не в состоянии этим заниматься, и это произойдет не по ее свободной воле, а по безжалостной прихоти обстоятельств; возможно, это время уже пришло, Впрочем, Уолкера это как раз удовлетворяло, поскольку у него оказывалось одним соперником меньше, но если Олень Тьмы, падет неподобающим образом, слишком рано, на середине заезда, она может навредить им всем, ее падение окажется роковым и для них. Таким образом, это был важный момент, на это следовало обратить особенно пристальное внимание, постараться подождать и пропустить Хильду вперед, дать ей набрать скорость, чтобы остальные, весь заезд, могли сберечь силы. Три к одному, утренний заезд. Она, возможно, вновь станет вторым фаворитом. Кое-что неподвластно их контролю, а возможно, и все.
— Я знаю, — сказал он тогда. — Я знаю, но мы можем продолжать заниматься этим до тех пор, пока сами хотим, и прекратить в любой момент. Мы освободимся, оставим это, оставим, когда эти скачки закончатся. Осталось совсем немного, всего одна гонка, и мы свободны.
Думал ли он именно так, как говорил? Хотел ли он сказать именно это? Был ли это действительно зарок пробежать Дерби и покончить со скачками? Он смотрел на нее в упор, замечая угрюмую мрачность, подавленный наклон головы, глаза, прятавшиеся не за защитными очками, а за пленкой слез. «Ты не выйдешь сейчас из игры, — думал он. — Даже если это решит все проблемы, ты не сделаешь этого». «Послушай меня, — сказал он, сжимая ей плечи не слишком крепко, но и не слишком нежно, — все это не реально, это не существует, ты же знаешь: мы лишь сидим на корточках, всю работу делают машины. И всей этой чепухи — Леди Света, Оленя Тьмы, — всего этого просто не существует».
Зато вознаграждение, думал он, вознаграждение вполне реально, оно-то и держит нас здесь, оно и заставляет каждый раз делать то, что мы делаем; всё фальшиво, кроме того, что реально — зрителей, ставок, победителей.
— Понимаешь, нам придется это сделать, — сказал он. — Сейчас уже поздно, Хильда, придется через все пройти. Это простая истина. Так или иначе.
Простая истина, время говорить правду — но разве так бывает не всегда? До тех пор, разумеется, пока не становится слишком поздно. Бывает ли слишком поздно для истины? Он не знал (и, если честно, ему было наплевать); приходилось жить в убогих, примитивных обстоятельствах, где не было никакой дифференциации и этот мир существовал сам по себе — мир без нюансов, где было только то и это, правда и ложь, легкомыслие и постоянство, любовь или смерть, и ты мог безболезненно найти свой путь среди этих абсолютов, каждый раз принимая некое подобие решений. Но уж если выдергивать его из этого мира — унижений и убожества, бесконечных горестей и печалей, — выдергивать чистым и грязным, то почему не дать ему вновь острия выбора?