— Ты заметил: сама на кровати спит, а дети — на полу.
— Молчи, браток, и никому не рассказывай, — отвечает он. — Страшно подумать: дети болеют нервами. Я хотел перетащить их на койку. Шура не дала, они на койке пугаются, кричат во сне: им кажется, что под койкой родная мать… Ты понял смысл? Гад пьяный, он ее под койку… А они? Что мы делаем, что делаем…
Колька оглядывает каменную улицу, холодную с утра, притаившуюся. Клочки тумана невесомо тычутся в цоколи домов, окутывают подножия берез в сквере, и кажется, что березы просто парят в воздухе, не достигнув полуметра до земли. Обгоняя нас, тащится на вокзал утренний автобус, почти пустой. На высоком сиденье сонно покачивается молодая плечистая кондукторша, скуластая, узкоглазая, в голубой вязаной шапочке. Лениво оглядывая нас, кондукторша грозит пальцем и зевает в кулак. Колька толкает меня локтем, говорит:
— Это и есть Маринка, подруга Люсина… Ничего, — Колька вздыхает. — Ничего, мы с Люсей пробьемся куда хотим, если, конечно, перед нами расступятся. Правду говоря, Люся пообещала отправить Шуру и детей, без хлопот, без билетов. Ничего, Люся женщина мировая. Я давно ее люблю, браток, и она чувствует. Но вспомни ее лицо. Вспомнил? А теперь сравни ее лицо и мою рожу.
— Ну и что?! Колька, есть же внутренняя красота!
— Брось, брось… Сказки моей бабушки, — морщится Колька. — Лицо есть лицо. Оно как наволочка, браток… Помнишь, в буфете, я говорил про пульс и рождение? О-о! Та еще фантастика! Знаешь, распускается мой узелок, я чую: скоро мне кранты. А что дальше? Это важно бы знать, куда мы деваемся дальше?.. Браток, когда я бежал в кедах, а Шура за спиной, меня все же настигли цыганские люди. И я им рассказал свою историю. Они выслушали со слезами, подвели мне красного коня: Коля, скачи, вот твой конь, он с картины Петрова-Водкина. Я вскочил, конь зашатался подо мной… — Колька сплевывает на тротуар мимо урны, лицо его раскраснелось, глаза горят. — Ты меня знаешь, браток. Я повторяю: я неопасен общественному питанию… Я хотел родиться на землю, а вокруг меня пульсировали миллионы других горошин, а у меня не было шансов родиться. Понимаешь, я как-то понимал, что мог родиться только от Анны и Федора. И что? Ведь это были два жутко разных и далеких узелка. Х-ха!.. Мой пульс равен, как бы… И я пульсирую, немой ужас, с частотой тысяча ударов в секунду! Ты понял? Я начинаю их сближать, браточек, Федор берет лопату, чтоб идти копать котлован в городе. Бросает в деревне мать и отца, не понимая, что такое с ним происходит… А это я веду его!.. Анна в золоченых туфельках спускается по коврам, выходит на дождь, ступает по грязным лужам, не понимая, что с ней происходит, идет смотреть, как роют люди котлован… А это я веду ее!.. Я помню пульсом, как сейчас, это было близко к взрыву, так я напрягался, браток… И вот засыпает ночной дом директора комбината. — Колькин голос вибрирует, рвется, доходит до шепота: — Анна трясется от страха в комнате, ждет, ненавидя его, маленького, в рабочем поту на спине. Федор трясется от страха, открывая дверь с благородной ручкой, сбрасывая глиняные сапоги, и потом взбегает по лесенке босиком… Они ближе, ближе, два мигающих светлячка, два чужих мира, два сапога пара — ради моего узелка! И вспышка, и взрыв, и свистящая музыка — я стремительно падаю на землю. Все! И затянулся мой узелок. А?! А ты говоришь: я не помню. Я помню, браток! Хотя, что с того толку?.. — Колька отирает лоб. — А потом Анна и Федор разошлись как в море корабли… Это важно, но уже не важно. Они сделали, что и должны были сделать. Ты понял мой смысл?
Пряча от Кольки глаза, я достаю черные очки. Через мягкую черноту стекол Колька, со слабой шеей и коротким носом, чудится не человеком, а призраком, отстоявшим, например, много смен подряд у станка, усталым и, как говорится, очень довольным.
— Во всяком случае, — я не хочу выглядеть тупым, — у тебя, Коля, сильное воображение. Да! Но я тебе не завидую.
— Браток, такая натура моего характера! — Колька стоит, слегка разочарован, что я не в восторге от его фантазии. — И я всегда говорю за бесплатно!.. И последнее, браточек, от меня. — Колька достает плоский кошелек, вынимает сторублевую бумажку. — Завтра начинается новый бизнест. Хочешь смейся, хочешь не смейся: никто еще у меня не занимал. Я даже не знаю чувства, с какими люди ждут: отдаст долг или не отдаст?! Возьми, возьми!.. Наверняка тогда навестишь меня еще разок. Я расскажу, как мы проводили Шуру. И, знаешь, ты ведь и Люсе моей понравился… Не забывай, а мы будем ждать.
От железнодорожного вокзала есть прямой автобус в аэропорт. Я тороплюсь уехать. Колька меня уже и тяготит, и ранит простотой, и раздражает. Зачем он такой — простой? Автобуса нет и нет. Нам приходится говорить на пустячные темы. Потом Колька вдруг начинает меня учить жить. Он говорит, чтоб я ушел от тети Гали, чтоб не тянул из нее добрые соки. Как бы в отместку ему, я говорю, чтоб и он выгонял к чертовой бабушке своих сирот-старичков. Они вряд ли сейчас пропадут, не то время, чтоб пропадать — мы все на учете. Еще я советую бросать музыкальную школу. Благо, если б его окружали спортсмены, например, красивые и атлетичные, а не хилые старички-неудачники, и сторожил бы он, например, консерваторию, а не бездарную музыкалку.