Когда Догтинз возвратился, Найл заканчивал счищать кровь с раздвижной трубки.
– При женщинах обо всем этом ни звука, – коротко предупредил Доггинз.
– Какой разговор! Кстати, а может, она заползла случайно?
– Нет. Это была посланница Смертоносца-Повелителя.
– Откуда ты знаешь?
– Охотничья сороконожка. Пауки разводят их для ловли кроликов в предгорьях. Их закладывают в норы, а они вытравляют зверьков наружу. Но это была самая крупная из всех, каких я только видел. Впредь перед сном закрывай-ка окно.
– Мне надо уходить из твоего дома. Из-за меня беда может приключиться с другими.
– Об этом перемолвимся позже. Ложись, отдыхай.
Однако усталость уже схлынула. Когда Доггинз ушел, Найл, перед тем как залезть в постель, нацепил на шею медальон. Мозг тотчас пронзил зигзаг боли, раскроив череп, будто тесаком, – да так, что Найл невольно зажмурился и прикрыл рукой глаза. Через несколько секунд боль переплавилась в тяжелое биение где-то в затылке. Найл устоял перед соблазном снять медальон и попытался открыто превозмочь боль, слившись с ней, словно она так же естественна, как удовольствие. Превозмогая, он сделал интересный вывод: медальон-то, оказывается, может усиливать сопротивляемость той самой боли, которую нагнетает. Она нарастает пропорционально сосредоточенности, но вместе с тем нарастает и способность ей сопротивляться. Теперь было понятно, что она является как бы следствием физического опустошения; нападение Смертоносца-Повелителя истощило энергоресурсы организма. Вместе с тем, борясь с собственной усталостью, Найл испытывал некое удовлетворение.
Когда он сконцентрировался, казалось, до предела, боль стала такой свирепой, что на лбу (это чувствовалось) проступили капельки пота, а внутри черепа словно кто орудовал молотом. Но даже и это не затмевало подспудного ощущения силы и возвышенной радости.
И тут, достигнув порога, боль вдруг сама собой превратилась в союзника, приумножив способность самоуглубляться. Найл сидел со стиснутыми кулаками, плотно зажмурясь, чтобы в глаза не проникал свет. Совершенно неожиданно для себя он пересилил боль. Любопытное ощущение: Найл выпрямился, скинув с плеч гнетущее бремя, словно зверь, поднявшийся вдруг на задние лапы. Еще одно судорожное усилие воли, и Найл уже стоит прямо, лишь чуть покачиваясь.
Открыв глаза, он огляделся вокруг. Комната была прежней и, вместе с тем, в каком-то смысле совершенно преобразившейся. Сосредоточенность Найла достигла глубины, какой он прежде никогда не испытывал. Все, на что ни падал взгляд, казалось настолько притягательным, что, наверное, можно смотреть часами, дивясь устройству и принципам действия.
Казалось очевидным, что каждый предмет в комнате таит в себе тысячи значений, которые обычно упускаются из внимания.
Никогда Найл не осознавал так отчетливо свою свободу. Он сознавал, что волен выбирать, в какое именно русло направить работу мысли: то ли припомнить прошлую жизнь, то ли подумать, как быть с пауками, или же настроиться на изучение этого странного, волнующего мира вокруг. Теперь совершенно отчетливо различалось, что человеческие чувства наглухо зашторены, но опять же во власти человека раскрывать и закрывать их по своему усмотрению.
Сфокусировав сознание, с тем чтобы впустить туда побольше света, Найл ощутил волнение, сравнимое с ровным дуновением морского ветра. Граница этого ощущения вскоре раздвинулась фактически до предела человеческого восприятия. Было видно, что ветви дерева за окном принимают ласку рассвета с блаженством сладко жмурящихся котят и что листья не просто шелестят, но и разговаривают на своем языке.
Когда рассвело окончательно, Найла заинтриговал любопытный фоновый звук, будто бы звон мириадов крохотных колокольчиков.
Найл подошел к окну, раскрыл его. И тут дошло, что это, собственно, и не звук, а некая вибрация, излучаемая под воздействием солнечного света цветками. Энергия изливалась наружу искристым, сыпучим фонтаном, мягким дождем искорки падали вниз, на землю. Зрелище попросту ошеломляло. Многие цветы еще пребывали в тени, потому отбрасывали лишь отдельные, разрозненные искорки энергии. Когда солнце отделилось от линии горизонта, клумба стала напоминать собой невысокий медленный фонтан.
Когда раскрылись чашечки цветков, искры стали ярче; воздух сгустился над клумбой переливчатым цветистым маревом.
Трава газона отдавала вибрацией поглуше, не такой внятной, и казалась подернутой голубоватым туманом.
Когда глаза начали понемногу осваиваться с непривычным зрелищем, Найл с интересом обнаружил, что высокие красные башни жуков окружены, по сути, тем же голубоватым свечением, что движется, чуть колыхаясь, подобно горящей свече. Теперь было понятно, что спиралевидная конструкция, замыкающаяся на верхушке, предназначена именно для того, чтобы предотвратить этот живительный ток от преждевременной утечки, пока строение толком его не впитает.
Человечьи жилища в сравнении с башнями жуков казались какими-то безжизненно стерильными. Часть энергии поглощалась голубым стеклом стен, но в основном она просто отражалась и терялась в атмосфере.
Отворачиваясь от окна, Найл ощутил секундное головокружение; пришлось невольно облокотиться о стену. Тело не привыкло к такой богатой гамме оттенков, и чувства были нестойки. Он с усилием «зашторил» сознание, преградив доступ в него света. Тоненький звон моментально унялся, и в комнате воцарилась тишина, показавшаяся пронзительной. Облегчение вскоре сменилось глубокой усталостью.
Тяжелой поступью, словно захмелевший, Найл одолел путь до постели и опрокинулся на спину. Мало-помалу телом овладело глубокое умиротворение, и он забылся.
Когда открыл глаза, солнце было уже высоко, на стуле возле кровати стоял поднос с едой. Запивая холодным молоком белый пористый хлеб, Найл блаженствовал, чувствуя, как возвращаются силы.
Дверь приоткрылась, заглянул Симеон.
– А-а, так ты проснулся? Как самочувствие?
Не дожидаясь ответа, он взял Найла за запястье и пощупал пульс.
– Ну, куда лучше. – Положил ладонь пациенту на лоб. – Дело на поправку. Но денек-другой надо бы еще полежать.
– Это невозможно, – сказал Найл решительно. – Я должен сегодня же отсюда уйти.
Когда он стал описывать, как прикончил сороконожку, лицо у Симеона помрачнело.
– Серая, говоришь, с черными полосами?
– Да.
– В самом деле, охотничья сороконожка. Их яд способен свалить боевого паука. Тебе повезло.
– В следующий раз может не повезти. А если она, чего доброго, заберется в спальню к кому-нибудь из детей? Нет, оставаться здесь мне никак нельзя.
– Насчет последнего не беспокойся, – покачал головой Симеон, – она бы не напала ни на кого, кроме тебя.
– Откуда ты знаешь?
– Они охотятся по вибрации. Такое чутье, тонкое.
– Но откуда ей знать мои вибрации?
– Вот это для меня самого загадка. Мне рассказывали, что когда-то давно существовала особая порода животных, собаки-ищейки. Они могли выследить любого, стоило дать им понюхать принадлежащую ему вещь. Вот и эти охотничьи сороконожки могут примерно то же самое. А вот насчет того, как именно это им удается, – здесь я теряюсь. Может, какая-то форма телепатии.
– Так что, мне теперь спать, позахлопывав все окна и двери? Неожиданно Симеон улыбнулся.
– Думаю, не понадобится. – Он встал. – Эту проблему мы, пожалуй, уладим. Доедай свой завтрак.
Возвратился он минут через десять, неся большой деревянный горшок с каким-то растением. Каким именно, непонятно – оно было скрыто под чехлом. Горшок Симеон поставил под окно и совлек чехол. Найл с любопытством оглядел сочно-зеленый ствол с немощно обвисающими побегами-усами. Высоты в растении было метров около двух. От ствола исходил не лишенный приятности сладковатый, чуть лекарственный запах. Помимо усиков, были еще и мясистые желтовато-зеленые стебли, каждый из которых венчала желтоватая, змеевидная какая-то голова. Найл наклонился разглядеть подробнее, и, вскрикнув от неожиданности, отпрыгнул. Часть зеленых усов потянулась к нему, движением напоминая ложноножки грибаголовонога. Симеон засмеялся.