Звали ее Мириам, она работала секретаршей в приемной риэлторской конторы «Рейберн и Шредер», в маленьком офисе на углу Мэйн-стрит. Платили ей мало, но она была благодарна за работу, любую работу, любое проявление доброты. И вот один из работодателей, крупный добродушный желтоглазый мужчина по имени Джек Шредер, начал время от времени подвозить ее с работы до дома, приглашал выпить в баре, пообедать и выпить за обедом, вез ее домой, но иногда не довозил… И в один прекрасный день они поженились. В один прекрасный день Джек Шредер, сорокалетний мужчина с бочкообразной грудью, большой головой, крупными кривыми зубами и кривоватой влажной улыбкой, с маленькими яркими глазками, которые вечно горели то ли весельем, то ли злобой, то ли тем и другим вместе, сразу не разобрать, Джек Шредер в желтом в горошек жилете жениха и соломенной шляпе с ленточкой в тон, присел на корточки и заглянул в глаза сыну своей новой жены. Потом схватил мальчика за худенькие плечи, так, чтобы тот не смел подвергнуть сомнению серьезность его слов и физическую силу, и сказал:
– О'кей, сынок, давай прежде всего договоримся вот о чем. Джек – это я, потому как всю свою жизнь был Джеком, все знают меня как Джека. Так что ты у нас будешь Джоном, усек? Понял, что тебе говорят? – И весело и добродушно захохотал, обрызгав маленького мальчика слюной, обдав его сильным запахом сигар и виски, к которому примешивался еще какой-то, присущий только Джеку Шредеру запах. – Так ты понял меня или нет?
Позже он называл мальчика Джонни, а иногда, просто чтобы поддразнить, Джонни Поскакун. Так говорил он и сопровождал эти слова щипком за щеку, таким сильным, что на ней долго оставалась красная отметина. Или награждал крепким подзатыльником и говорил: «Джонни Писун, правильно?» – и разражался раскатистым смехом, особенно при виде испуганного или растерянного лица мальчика. Но постепенно Дженни научился вовремя отскакивать или уворачиваться и делал так всякий раз, когда отчим входил в комнату или он слышал его тяжелую поступь и скрип половиц. И Шредер стал называть пасынка Увертыш, что было самым обидным прозвищем из всех.
Даже засыпая, Джонни слышал это слово, противный шипящий звук на конце, насмешку в каждом слоге.
При этом казалось, он ощущает стальную хватку сильных злых пальцев отчима, похожих на когти хищной птицы, – вот они смыкаются на его узких костлявых плечах, впиваются в нежную ямку у основания шеи. Костяшки их больно упираются в череп, потом наносят несколько чувствительных ударов под ребра.
– Что, струхнул, Увертыш? Да, Джонни Писун? – И следом взрывы визгливого, взахлеб, смеха, мелкие капельки слюны. Запах пива, виски, сигарного дыма. Звериный жар, исходящий от тела взрослого мужчины. Широкая выпуклая грудь, которая, казалось, того гляди разорвет рубашку, сильно выступающий над поясом с блестящей серебряной пряжкой, круглый и твердый живот. – Эй, Увертыш, куда направился? Куда торопишься, а, гаденыш? – Жесткая щетина волос, трясущиеся брыли под щеками. Большие неровные, кривые зубы, глаза цвета мочи, белки в розовой сетке полопавшихся капилляров. – Ну что, Увертыш, как себя чувствуешь? Небось наложил в штанишки?
Если Джон отскакивал от отчима, тот заводился и набрасывался на него, громко хлопал в ладоши перед лицом мальчика, как иногда делают люди, отпугивая собаку. Несколько раз он пребольно хлопнул Джонни по ушам, словно в надежде, что голова у того лопнет, как воздушный шар. Но все это, разумеется, играючи, и когда мальчик начинал плакать, или кричать, или сжимался от испуга в комочек, или же начинал кашлять, задыхаться, спотыкаться и падать, на губах Джека Шредера от бешенства выступала слюна, он взирал на пасынка с отвращением, словно подобное поведение оскорбляло и разочаровывало его, мужчину, не имевшего собственного сына, которым он мог бы гордиться.
И длилось все это годы. Целую жизнь.
Часто, точно во сне, мать твердила, и в ее голосе слышались мольба и упрек: «Джек просто поддразнивает тебя, милый, ты же сам знаешь, он просто дразнится». Или: «Тебе просто надо научиться не плакать, дорогой, потому что он, слыша твой плач, всякий раз заводится». А у самой все руки иногда были в синяках, поскольку Джек Шредер пил все больше и чаще. И еще появился этот беспокойный огонек в глазах, словно в доме, где они прожили всю жизнь, надо постоянно быть начеку, ни на секунду не расслабляться, говорить только тихо, почти не разжимая губ. И еще – не спускать глаз с дверей, следить за ними краешком глаза, поскольку теперь, разумеется, они с сыном жили в кирпичном оштукатуренном доме Джека Шредера, что на Элмхест-авеню. Их здесь «терпели», они не заслуживали такого прекрасного дома. И Джон стал Джоном Шредером только потому, что его усыновил отчим, поскольку его отчим был чертовски благородным человеком, а вовсе не потому, что мальчик заслуживал быть усыновленным. Да, это факт, это все знают, во всем мире не было человека, который бы этого не знал. И оба они стоили Джеку Шредеру немалых денег, а Джек Шредер был из тех, кто просто обожает сорить деньгами на людях, даже жертвовать эти самые деньги на благотворительные цели.
И еще он участвовал в мероприятиях по сбору денег в разные фонды, являлся президентом отделения торговой палаты города Клифтона; и его фотографии часто появлялись в местной газете – то он посещает клуб «Бойз», то присутствует при учреждении нового фонда для стипендиатов Нью-Джерси или на пикнике пожарных-добровольцев Клифтона, то заседает в Объединенном совете коммунальных услуг штата Нью-Джерси, то веселится на вечере выпускников местной средней школы. На лице всегда широкая мальчишеская улыбка, и он с готовностью лезет в карман за бумажником или чековой книжкой. Все в Клифтоне знали Джека Шредера, все в округе знали Джека Шредера, потому что он был чертовски щедрым и славным малым, и все любили его за это, такой уж он был человек.
В то же время этот человек, оставшись один или с близкими, часто сокрушался, даже бесновался по поводу всех этих трат, по поводу денег, заработанных нелегким трудом. Куда они только идут, на что, черт возьми, уходят, кто те пиявки, что высосали из него всю кровь, – «высосали всю кровь» было любимым его выражением. И за запертыми дверями в доме на Элмхест-авеню в любой час дня, даже ранним утром, когда Джон, дрожа, спешил поскорее ускользнуть в школу, звучал возмущенный голос Джека Шредера. А голоса Мириам не было слышно, разве что изредка доносились ее приглушенные рыдания. Рыдания были самой робкой и бесполезной формой ее протеста, в них звучали стыд, женская мольба, и еще это был знак позорного и полного поражения, уничтожения человеческой души.
И еще у них был Керли, золотисто-рыжий щенок кокер-спаниеля, которого кто-то подарил Джеку Шредеру. Керли был его питомцем, и Джон был обязан заботиться о нем. Боже, как же Джон обожал этого Керли, бедного, обреченного Керли! То была первая собака в его жизни и, как оказалось, последняя. Щенка держали в подвале, где он выл и скулил ночи напролет, и вот через две недели у Джека Шредера лопнуло терпение и он решил взять дело в свои руки, поскольку Джонни явно не справлялся со своими обязанностями или же просто не желал.
Мальчику было одиннадцать, он учился уже в шестом классе, но был застенчив и молчалив, у него оказалось слабое зрение, но, несмотря на это, Джек Шредер чувствовал в нем упрямство. Все потому, что за последнее время Джонни научился не плакать, делал это только в самом крайнем случае – если напугать его хорошенько или причинить нешуточную боль. Не дрогнул он, по крайней мере внешне, и когда щенка принялись обучать «дисциплине». Делалось это сначала путем болезненных хлопков по носу свернутой в трубочку газетой, затем – чувствительными тычками кулаком, а потом дошло и до яростных пинков ногой, от которых маленькое пушистое тельце летало по подвалу, точно футбольный мяч. Щенок даже переставал верещать, настолько овладевал им дикий животный страх. Вполне естественно, что в такие моменты Керли мог описаться и даже обкакаться от страха прямо на бетонный пол; тогда запыхавшийся Джек Шредер с сарказмом замечал: «Ну в точности как твой косоглазый хозяин, маленький ублюдок», – а потом заставлял Джонни убирать за щенком, и тот вытирал мочу и кровь. Он пытался успокоить Керли, но щенок не давал даже прикоснуться к себе, испуганно отскакивал в сторону, и в его карих невидящих глазах светилось безумие, читалось приближение неминуемой гибели.