Выбрать главу

Успокоившись, он пошел по залам музея, как по собственной жизни. Шел и думал, что никаких особенных чувств при этом не испытывает. Разумеется, он замечал, как эволюционировали его работы (об этом постоянно твердили критики), превращаясь из грубоватых, сырых, примитивных еще поделок – «но мощных, воздействующих на подсознание» – во все более сложные и изысканно расцвеченные композиции. Помнится, когда-то он взял себе за образец персидский орнамент, и в его работах появились геометрические фигуры, а цвета стали более сдержанными. Потом, устав от аскетизма иранцев, он двинулся по пути сглаживания углов и смягчения форм, сделав доминирующим буйство красок. Позже он снова вернулся к грубым, жестким, даже дикарским образам. В последнее время он стал уделять повышенное внимание отделке, завершенности произведений и лаконизму формы. Казалось, в последнем периоде творчества он, стремясь продемонстрировать в работах свою подлинную суть, жестко ограничивал себя в изобразительных средствах, невольно маскируя то, что уже открыл было постороннему взгляду. Да, это тенденция, думал он, но тенденция в искусстве, это еще не искусство.

Один важный момент он тем не менее отметил. Стороннему наблюдателю должно было казаться, что художник обладает особым, сокровенным видением мира, дарованным то ли Богом, то ли дьяволом, и способен постигать суть вещей. Его искусство, странное и загадочное, наполненное удивительными образами и деталями, являлось антитезой холодному, просчитанному до мельчайших подробностей, рассудочному американскому искусству. А какими чудесными яркими красками были расцвечены его полотна, какая оригинальная была у них фактура! Его работы раздражали, возбуждали зрение и другие чувства. Перед изумленным зрителем на полотнах, коллажах и барельефах представала скрытая, недоступная глазу внутренняя жизнь человека. В чем здесь секрет? – задавал себе вопрос чуть ли не каждый посетитель выставки. – Чем и как это достигается?

Художник неторопливо шел по залам, пробираясь сквозь толпу внимательных, сосредоточенных зрителей. В ушах звоном отдаленного колокола вновь и вновь звучали слова: Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь!

В последнем зале посетители собрались вокруг самого большого полотна экспозиции – «Исцеление». Художнику говорили, что это полотно пользуется особой популярностью, если, конечно, слово «популярность» в данном случае уместно. Оно считалось самым загадочным из всех творений художника и оказывало на зрителей невероятное, почти завораживающее воздействие – ничуть не меньшее, чем «Герника» Пикассо или «Аполлон, сдирающий кожу с Марсия» Тициана. Как отметил с иронией художник, не менее тридцати посетителей, замерших словно в трансе, гипнотизировали взглядом его работу, а из других залов подходили все новые и новые зрители!

«Исцеление» было создано всего несколько лет назад, поэтому автор должен был бы помнить это полотно – вплоть до мелочей, – но детали ускользали от его восприятия. Ему казалось, что он видит этот холст впервые, и, всмотревшись в него, неохотно подумал, что и впрямь создал нечто… грандиозное. Эта работа была продана за очень большие деньги. Критика ругала ее, но в равной степени и превозносила до небес. Уж слишком противоречивое произведение – и это, похоже, было понятно даже дилетанту. «Исцеление» сочетало ранние тенденции его творчества – чрезмерную яркость красок, жесткость и резкость форм, грубость отделки – и более поздние предпочтения – оно было четко, просто и изысканно организовано. Хотя картина представляла собой абстрактную композицию, он, отбросив яркие, экзотические детали, на которых и было сосредоточено в основном внимание публики, наметанным оком мгновенно выделил в ней образ измученного болезнью человека, корчившегося от непереносимой физической и душевной боли с черным провалом распахнутого в крике рта, который, казалось, молил кого-то о снисхождении и пощаде. Это было чудовищно – так ужасно, что нельзя было выразить словами!

– Ну-с, и что все это значит? Неужели это и есть «Исцеление»?

Он сам не заметил, как внезапно заговорил, потревожив тишину зала. На него стали обращать внимание. Он тяжело и хрипло дышал, а по его побледневшему лицу струйками стекал пот. Он усмехнулся и оглянулся на стоявшую за его спиной хорошо одетую женщину средних лет, чей взгляд, прикованный к висевшему на стене чудовищному полотну, раздражал его. Она сделала шаг в сторону, позволяя ему отойти, выбраться из толпы но не отвела глаз от картины. Он был для нее никто – пустое место.

Глазевшая на полотно парочка напомнила ему двух глупых боровов и тоже вызвала у него раздражение.

– Это же обман, пустышка, не более чем яркая обертка, которая невольно притягивает взгляд, – заговорил он высоким, дрожащим голосом, размахивая сморщенными, с утолщениями на суставах старческими руками.

Молодые люди переглянулись, что-то прошептали друг другу и отошли от него в сторону. Определенно, они тоже не принимали его всерьез.

Он рассмеялся и стал тереть кулаками неожиданно увлажнившиеся глаза.

– Что-нибудь не так, сэр? – обратился к нему служитель музея.

Художнику все-таки удалось добиться анонимности, он в полном смысле слова был невидимкой – никто его не узнавал. Он стал смеяться, и смеялся все громче и громче, пока у него не закололо в груди. Ведь все это и впрямь достойно осмеяния – не правда ли?

Пошатываясь, он направился к выходу, расталкивая группки глупцов, пялившихся с глубокомысленным видом на эти штучки,которые он когда-то вырезал из собственного тела, наклеил на картон или холст и выставил на всеобщее обозрение. Потом – какое облегчение! – он оказался на свежем воздухе. Он полной грудью вздохнул, а выступивший на лбу пот высох за несколько секунд. Он вошел в парк и под сенью деревьев двинулся по дорожке в сторону залива, который властно заявлял о своем присутствии холодным, влажным ветром, приносившим запах моря. Он подошел к отвесной каменной стене, о которую с шумом и грохотом разбивались ледяные свинцовые волны. Солнце, отражаясь в них, рассыпалось на тысячи крохотных зеркальных осколков. Небо было затянуто серыми тяжелыми тучами, и солнце то и дело в них пряталось.

Содрогаясь от пронизывающего ветра, он простоял в этом отдаленном уголке парка, на набережной, несколько часов, пока наконец его не нашли и не увели со старого каменного мола.

Ничего не поделаешь! Ничего не поделаешь! Ничего!

И все же он мог сказать, что сделал немало.

Шрамы

Путешествуя без особых удобств по провинциальному американскому востоку, я, к большому своему удивлению, оказалась в К., своем родном городе! Я не появлялась в этом городишке уже двадцать шесть лет, и у меня не было здесь ни близких родственников, ни других причин – сентиментального или ностальгического характера, которые могли бы побудить меня вновь заехать в эти края. Я умотала в восемнадцать лет, чтобы поступить в колледж, и ни разу сюда не возвращалась.

От тех восемнадцати лет, что я провела здесь, у меня на всю жизнь на лице и теле остались шрамы.

И вот совершенно неожиданно, как это бывает в дурном сне, я оказываюсь в К.!

(Должно быть, весной я, не отдавая себе в том отчета, подписала контракт на поездку в К. Над контрактами корпят мои агенты, и я обычно подписываю их, не читая: у меня просто нет времени вникать во все бумаги. На меня теперь большой спрос, я без конца мотаюсь по стране и не всегда знаю, куда меня занесет судьба. Впрочем, как я догадываюсь, поездка в К. – глухой, заброшенный уголок Пенсильвании, находящийся на расстоянии сотни миль от любого приличного города, влетела представителям местного муниципалитета в копеечку – уж мои-то агенты наверняка для этого расстарались.)