Разумеется, Джон не стал этого делать. Ему не хотелось огорчать мать, ставить ее в неловкое положение – нет, ни за что и никогда!
По его подсчетам, он не прикасался к матери уже двадцать восемь лет.
Лорел, красивая и проницательная Лорел почувствовала возникшее напряжение, но не подала виду. И, к изумлению Джона, повела себя с матерью просто изумительно, прямо как дочь – говорила в основном только с Мириам, заговорщицки шепталась о чем-то, оставшись наедине, противостояла неуклюжим попыткам Джека Шредера завести разговор без участия Мириам или же сделать ее объектом насмешек. Лорел поставила себе цель получить удовольствие от этого визита. И она решила, что ей должна понравиться мать Джона – до чего славная женщина, правда, несколько подавленная присутствием мужа, но очень милая и умная.
– И знаешь, вы с ней очень похожи, – несколько раз повторила она.
Джон осторожно спросил:
– Внешне или по характеру?
– Пока еще не разобралась, не знаю, – рассеянно ответила Лорел. – Но сходство, несомненно, есть и в том и другом плане.
Дом, в котором жили теперь отчим с матерью, являл собой дешевый и претенциозный образчик ранчо. Тот, прежний, дом был истинным домом, где остались воспоминания, боль. Джон живо помнил все его комнаты – холл наверху, ванную со старомодными кранами и саму ванну, которая так легко пачкалась, и бедная Мириам была вынуждена оттирать, драить, скоблить… Хорошо помнил он и кухню в старом доме, где золотистый свет заходящего солнца проникал в окна, наполняя помещение волшебным сиянием. А внизу, в подвале, свет тускнел, затемнялся, просвечивая сквозь толстый налет пыли на окнах. То были совсем узенькие окошки, размером примерно восемнадцать на десять дюймов, слишком маленькие даже для того, чтобы в них мог пролезть узкоплечий и тонкокостный мальчишка. Хотя много раз он, запертый в подвале на ночь для обучения «дисциплине», подтаскивал к одному из них шаткий стул, вставал на него и смотрел.
Но даже днем почти ничего не было видно, кроме травы, мусора, грязи. Как в могиле. И все равно он становился на стул и смотрел на волю.
А команда была всегда одна и та же: «Снимай штаны, мальчик».
Почему именно «снимай», а не «спускай»?…
А на следующий день мать, улучив безопасный момент, когда они оказывались одни, с жарким упреком шептала:
– Если б ты заплакал, Джон! Ну, как делал раньше. Он думает, ты над ним издеваешься. Тем, что никогда не плачешь.
Замышлял ли он, Джон Шредер, убить своего отчима, Джека Шредера, или все произошло совершенно случайно, и скоропостижная смерть на озере была совершенно непредсказуема? Он и сам часто раздумывал над этим. Да, представьте себе! Часто задавал себе этот вопрос.
Безусловно, он, подобно многим мужчинам и женщинам его круга, был как в профессиональном, так и поведенческом плане человеком вполне предсказуемым, умеющим заранее обдумывать свои действия. Мужчиной, обладающим ледяной выдержкой, оценивающим себя трезво и без малейших признаков сентиментальности. Джон был уверен: он знает о себе все – й не потому, что на протяжении нескольких лет проходил курс лечения у психотерапевта, просто по природе своей он был склонен к самоанализу. И если бы стал не архитектором, а живописцем, то его автопортреты отличались бы безжалостной точностью и правдивостью.
– Ты слишком строг к себе! – не раз замечала Лорел.
– Уверен, что недостаточно строг, – отвечал Джон.
К примеру, он давно понял, что каждому человеку свойственно выстраивать в уме собственную жизнь в форме повествования, где все остальные люди становятся героями второго плана. Искушение это было продиктовано желанием уверовать в собственную значимость. Еще одна из иллюзий.
«Кто угодно, только не я, – говорил он себе. – Это выбили из меня давным-давно».
Так оно и было. Он был просто уверен в этом.
В воскресенье утром, если верить последним сводкам погоды, ураган благополучно покинул их края и умчался к морю, и Джеку Шредеру не терпелось поехать и посмотреть, какой ущерб был нанесен его собственности на берегу озера Чинкуапин; весь предшествующий день он говорил только об этом.