Отчаявшись, Бессмертный пошел по деревне, упрашивая соседей его обезглавить. Согласился только один человек – деревенский нищий, да и то запросив за услугу столько, что Бессмертному пришлось распродать все свое имущество. Нищий взял топор, занес его над головой своей жертвы, однако от смеха промахнулся и обрубил себе все пять пальцев на левой ноге, отчего пришел в такое бешенство, что от второй попытки наотрез отказался.
И тут пришли завоеватели.
Вознамерившись погибнуть в бою, Бессмертный отправился на войну в чем мать родила, выкрасившись с ног до головы в ярко-синий цвет, чтобы противник имел возможность заметить его и тут же прикончить. Войско завоевателей сомкнуло ряды, и перед ними явился, дабы посмеяться над врагом, Чудо-богатырь.
Это был настоящий великан; люди обычного роста могли спокойно пройти у него между ног. Закованный в броню с головы до пят, он держал в руке палицу размером с откормленную свинью; другое, не менее грозное оружие бряцало у него на поясе. От одного его вида вооруженные до зубов воины сразу же приуныли, никто не желал испытывать судьбу, никто, кроме Бессмертного – он выступил вперед, вооруженный лишь несколькими ругательствами на языке захватчиков, которые заблаговременно выучил.
До тех пор, пока его не оскорбили, Чудо-богатырь, похоже, не видел Бессмертного в упор; однако, обидевшись за своих соратников, он поднял палицу, чтобы снести Бессмертному голову, но палица сорвалась, разом убив пятерых. Чудо-богатырь выхватил из ножен меч длиной и шириной со скамейку и занес его над головой Бессмертного, но тот даже не пошевелился. Меч сбрил, точно бритвой, несколько волосков с его левого плеча и, уткнувшись в землю, сломался пополам. Недовольный таким поворотом дела, Бессмертный сделал шаг вперед и откусил Чудо-богатырю нижнюю губу – единственную незащищенную часть тела. Пронзительно взвизгнув от боли, Чудо-богатырь бросился на супостата с кинжалом, но промахнулся, споткнулся и упал на кинжал, вонзившийся ему точнехонько в правый глаз. Бессмертный, разумеется, очень расстроился, но делать было нечего: пришлось сесть богатырю на голову и сидеть на ней до тех пор, пока тот не перестал дышать.
– А теперь посмотрим, помогут ли вам ваши боги, – изрек Бессмертный, направляясь навстречу вражьему стану. Ничем, кроме густо-синей краски, в которую он себя выкрасил, вооружен Бессмертный по-прежнему не был.
Более успешного наемника, чем он, в истории войн не бывало. Он носил лишь самые скромные драгоценности, и воины шли в бой обнаженными, они громко, подзадоривая себя, гоготали, сжимая в руках не копья и мечи, а цветы, ибо знали, что Бессмертный шел в бой обнаженным (если только не было очень холодно) и громко гоготал, убивал же он, набивая противнику рот полевыми цветами и восклицая: «Ты – земля!» Враги, уповали воины, сочтут, что Бессмертный сражается в их рядах, и в страхе побегут с поля боя.
Его тело было иссечено алебардами, мочки ушей пробиты стрелами, борода подрезана пиками, кипящее масло спалило ему брови, удары кинжалом увеличили зазоры между зубов, где раньше постоянно застревала пища. Острые копья подровняли ему волосы, а топоры прочистили уши. За сорок лет непрекращающейся бойни самое тяжелое ранение – царапину на левой руке – ему нанес его же товарищ, и не в бою, а во время попойки, без всякого умысла.
Поскольку не было ни одной войны, которую бы Бессмертный проиграл, ему время от времени приходилось, чтобы кровопролитие продолжалось, переходить на сторону противника.
Шестидесятилетним стариком, пережив своих сверстников на двадцать лет, он увидел однажды девочку лет тринадцати, шедшую мимо с ведром воды, – это была точная копия той самой юной девы, которую он когда-то любил; именно такой была его возлюбленная до тех пор, покуда не увлеклась местными достопримечательностями. Увидев ее, Бессмертный пал на колени и зарыдал – десятки лет, проведенные в грабежах и убийствах, прошли для него бесследно: в те времена из-за всеобщей кровожадности искусство было не настолько развито, чтобы художественный образ мог заменить ему образ реальный. И стоило ему пасть на колени, как тела ожидавших его женщин, жриц любви, работавших передком не за страх, а за совесть, утратили для него всякую притягательность; об их никчемности, впрочем, он подозревал всегда – понял же только сейчас.
Он незамедлительно попросил ее руки, но затем сделал вид, что заранее смирился с отказом, и в течение шести месяцев посылал к ней самых блестящих, самых обаятельных, самых остроумных красавцев, чтобы те, играя на самых причудливых музыкальных инструментах, а также на струнах женской психологии, ухаживали за ней, исподволь выясняя, что у нее на уме. Однако юная избранница неизменно отшучивалась и своих секретов не раскрывала. За три дня до свадьбы Бессмертный простудился и помер.
Роза покорно листает вслед за мной страницы жизни человека, который никак не мог умереть, и я вижу, как в ее уме зреют, подобно заморским плодам, воспоминания из собственной жизни. А еще говорят, что обратного пути нет.
Срываю один из этих плодов. Срываю и надкусываю.
Рооооооза
Магазинов на этой пышущей экономическим процветанием улице больше, чем в иных столицах. Она слышала, как он сказал, что будет здесь в субботу. Встав пораньше, она с половины десятого до половины второго бродила по этой улице из конца в конец, всматривалась в мелькавшие лица, заглядывала в магазины, по два-три раза рассматривала одни и те же товары. Охранники в универмагах провожали ее подозрительными взглядами. Магазины готового платья действуют ей на нервы – и не потому, что вещи плохо на ней сидят или она не в состоянии их приобрести; ей просто ничего не нравится. Она продолжает «осмотр территории», судорожно повторяя про себя те несколько слов приветствия, которые накануне вечером ей удалось из него вытянуть и с помощью которых она надеялась теперь завести с ним разговор. Ноги болят, ноют ступни... И вдруг, о чудо! Он – перед ней, на губах играет удивленная улыбка.
Она улыбается в ответ, однако не останавливается: хотя ей ужасно хочется с ним поговорить, хотя в надежде на встречу она проторчала здесь полдня, она не желает, чтобы ее обвинили в том, что она проторчала здесь полдня, рассчитывая выпить с ним кофе, – а потому делает вид, что не обращает на него никакого внимания.
Пройдя пять ярдов, она осознает, какую сморозила глупость, однако замедлить шаг и обернуться будет еще хуже – этим она продемонстрирует свою заинтересованность.
еще час она ждет автобуса, на котором он – ей это известно – едет отсюда домой. С ее точки зрения, автобусная остановка – вполне приемлемое место для случайной встречи; а поскольку он знает, что ехать ей совсем в другую сторону, она заранее «изобрела» подругу, которую собирается навестить. Он так и не появляется.
Роза меня о-о-отпускает, и я пулей вылетаю из ее прошлого.
Ее поиски зашли в тупик. И сама она – тоже.
Никки
Возвращаемся в квартиру – Роза и я. Никки уже вернулась – воюет с банкой маринованной свеклы.
– Итак? – вопрошает Роза.
– Простите меня, – сокрушается Никки. – Если я совершила аморальный поступок, то прошу меня извинить. Обычно я на такое не соглашаюсь, но что поделаешь: без денег ведь не проживешь. Никак не могу найти работу, сами знаете.
– Да нет, тут не в морали дело... просто... просто Мариус такой мерзкий.
– Зато богатый.
– Я же вам говорила: пока не устроитесь, можете жить у меня. Вас от него не стошнило?
Хотя Роза и смущена поведением Никки, мужское уродство их почему-то сблизило. К тому же лишь очень немногие способны отказать себе в удовольствии пройтись по извилистым тропкам непристойной истории. Никки намек поняла:
– Кончилось в общем-то ничем. Садимся в лимузин – затемненные стекла, автоматический стеклоподъемник. Мариус весь дрожит – как мышь в кипятке. «Поехали, – говорит, – на Оксфорд-серкус. Люблю, – говорит, – этим в самом центре Лондона заниматься». В центре так в центре. Едем, значит, на Оксфорд-серкус. Смотрю – чего-то он беспокоится. Везет меня в клинику, где меня часа два со всех сторон проверяют. Все отлично – если не считать дефицита железа. Опять едем на Оксфорд-серкус, он на телефоне, звонит всем подряд: «Что в Японии? Все в порядке? Никаких там революций, восстаний, бунтов? Что там в Германии? Никаких там революций, восстаний, бунтов?» Приезжаем на Оксфорд-серкус, народу – видимо-невидимо, торговля идет полным ходом. Мариус еле дышит, поэтому я прошу всю сумму вперед – на тот случай, если он в процессе загнется. Раздеваюсь. Собираюсь опустить ему молнию на брюках. Не дается – посылает своего шофера за резиновыми перчатками. Надеваю резиновые перчатки. Опускаю молнию. На нем... пуленепробиваемые трусы. «Нет, – говорит, – постой. Резиновые перчатки могут порваться. Возьми себя сама». Сама так сама. Ласкаю себя, а он в восьми футах от меня, на заднем сиденье, – себя. «Засунь в себя что-нибудь», – просит. Вставляю бутылку от шампанского, и за дело. Секунд через тридцать ему надоедает. «Нет, – говорит, – вставь-ка лучше пистолет. Пистолет моего шофера». Вставляю пистолет. «Нет, постой, – говорит, – а то еще в меня выстрелишь. Вынь пули». Вынимаю – мне же лучше. Работаю с пистолетом. Скис. Скис, а потом вдруг забеспокоился. Позвонил кому-то узнать, существует ли еще на свете город Франкфурт. Глядит на меня и говорит: «Хочу, – говорит, – посмотреть, как тебя другой любит». – «Отлично, – говорю, – но я нахожусь в твоем распоряжении с двух часов. Если хочешь, чтобы кто-то меня при тебе трахнул, выкладывай еще пять сотен». Сказано – сделано. С кем? С его шофером? "Нет, – говорит, – мой шофер такой же урод, как и я. Найди, – говорит,