– Подумаешь! Я не помню, как выглядели парни, с которыми я всего год назад трахалась. – И с этими словами Никки подымает руку и долго, со вкусом чешет у себя под мышкой.
Но от прошлого не скроешься; прошлое Никки – в слове «трахаться», в том, как она его произносит, – «трафаться»; по этому одному можно без труда определить, откуда она родом. Из Лестера – вернее, из деревушки в тридцати милях от Лестера. И Барселона, и Берлин тоже оставили свой след – впрочем, такие подробности, кроме меня, едва ли кто держит в памяти. Даже мне теперь нелегко проследить за всеми превратностями ее судьбы. А ведь лет сто назад я могла бы назвать улицу и дом, где Никки росла.
– Все мы пытаемся отыскать то, что отыскать невозможно... – глубокомысленно замечает Роза; ее, как и всякого смертного, спьяну потянуло на философию. Хотя роль питейных сосудов мне пришлось на протяжении сотен лет исполнять многократно (кем я только не была: и скифом, и ритоном, и оксибафоном, и пентаплоей, и племохоей, и филотесией, и котоном, и канфаром, и элефантом, и дином), к спиртному я отношусь резко отрицательно.
– ...Пытаемся отыскать неотыскиваемую комнату, – бормочет Роза.
Нет, решительно не понимаю, отчего это смерть приводит смертных в такое отчаяние. Ведь все они, в сущности, повторяют друг друга, приходят друг другу на смену. Все у них одинаковое, одни и те же ухватки, одни и те же прически, один и тот же смех, одни и те же разговоры – бывает даже, и словечки одни и те же. Верно, носы или цвет кожи у них могут быть разные, – но ведут они себя совершенно одинаково. Каждое мгновение миллионы людей заводят одни и те же разговоры, которые, точно комары, перелетают из дома в дом, из страны в страну – и возвращаются обратно. Даже про замороженных игуан говорят в эту минуту самые разные люди в самых разных концах света.
Одилия
Одилия тоже любила поговорить про неотыскиваемую комнату. Это словосочетание она употребила ровно сто девятнадцать раз. «Я знаю, где находятся все ответы, – говорила она. – Что бы ты ни искал, где бы ни был, все ответы собраны в одном месте – в неотыскиваемой комнате».
Эту фразу она повторяла много раз. А вот эту всего один: «Проблема неотыскиваем ой комнаты – как вы, возможно, уже догадались – заключается в том, что отыскать ее невозможно. Скорее она отыщет вас, чем вы ее».
еще одним одилизмом был «прыгающий мяч». Это словосочетание она – только при мне – повторила двести пятнадцать раз. Выдвинутая Одилией и совершенно недоказуемая теория прыгающего мяча заключалась в том, что если дважды бросить об землю мяч, то второй отскок никогда не совпадет с первым, и происходит это потому, что уже брошенный мяч нельзя перебросить. Двух же идентичных мячей в природе не бывает, и даже если сам Господь создаст два совершенно одинаковых мяча, абсолютного сходства между ними не будет. Чтобы доказать свою теорию, Одилия час-ах-ах-ах-ами бросала об пол мячи и прочие резиновые и кожаные предметы. Она знала: правил на свете не существует, правила придуманы специально, чтобы ввести нас в заблуждение. Верно, природа послушна, как стадо овец, но ведь даже овцы отбиваются от стада.
На свете было не так уж много людей, которым я симпатизировала, ибо на свете не так уж много симпатичных людей. Зато очень многие (порядка четырехсот тысяч) не вызвали у меня сколько-нибудь серьезных нареканий, к ним у меня особых претензий нет. И всего тридцать человек нравились мне по-настоящему – Одилия в том числе; среди коллекционеров, даже самых въедливых, ей не было равных.
«Амфора с высокой ручкой. Форма аттическая. Около 840 г. до н. э.» – таковы были первые слова, с которыми она ко мне обратилась. Описание исчерпывающее, хотя, строго говоря, дизайн мой относится не к 840 году до нашей эры, а к зиме 843-го. Что ж, для девочки из Таллинна, получившей меня в подарок на свое двенадцатилетие, – ошибка, согласитесь, простительная. Было это в 1834 году, когда вновь, по прошествии многих веков, возник интерес к античной керамике, покоившейся в древних этрусских могилах.
Одилия была смышленой не по годам. Смышленой и своенравной. Когда она против родительской воли в возрасте четырнадцати лет отправилась в Лондон, отец настоял, чтобы ее сопровождали две кузины и три гувернантки, которые отличались завидной энергией, выносливостью и физической силой и которым было обещано, если они справятся с ее нравом, баснословное жалованье. Одилия любила трудности. Меня и еще одиннадцать громоздких гончарных изделий отправили вместе с ней – путешествовать налегке она терпеть не могла.
К этому времени Одилия уже бойко говорит по-английски, а прожив а Лондоне год, овладевает языком настолько, что выговором и запасом слов мало чем отличается от самых образованных англичан. Она месяцами бродит по самым бедным и мрачным закоулкам Лондона, вызывая своими вопросами всеобщее изумление и замешательство, и, собрав материал, садится за роман о сироте, который сначала воспитывается в работном доме, а потом, связавшись с карманниками, попадает в лондонский преступный мир. Она рассылает издателям рукопись ровно за неделю до того, как некий мистер Чарльз Диккенс начинает печатать свой роман «Оливер Твист».
После этого мы переезжаем в Манчестер, где Одилия вновь принимается со страстью изучать жизнь бедных слоев общества, активно занимается благотворительностью и размышляет о справедливом общественном строе. Она пишет монографию о прядильных машинах, трикотажных фабриках, гончарных мастерских, о недовесе, фабричных рабочих, кружевах и коленкоре, о горняках, поджогах и работном доме. В тот самый день, когда она, несколько раз собственноручно переписав свой труд, ставит наконец точку, немецкая подруга присылает ей только что опубликованную книгу некоего герра Фридриха Энгельса «Положение рабочего класса в Англии в 1844 году» – Одилия читает по-немецки, и подруга полагает, что такого рода исследование может ее заинтересовать.
Мы пакуем чемоданы и перебираемся в Париж, где Одилия принимает участие в революции, хотя, в чем это участие заключается, остается для меня загадкой
– меня и другие бьющиеся предметы прячут в безопасное место, сама же Одилия обходит эту тему стороной. Завсегдатаи аристократических салонов как огня боятся ее острого язычка, и некоторые, пасуя перед ней, в страхе покидают Париж навсегда. Даже самые известные литераторы не в состоянии найти ответы на ее коварные вопросы касательно французской грамматики и синтаксиса; сама же Одилия, уединившись в деревне, четыре года пишет роман, героиня которого, юная крестьянка, выходит замуж за врача из Нормандии. После нескольких неудачных любовных связей героиня разочаровывается в жизни и принимает мышьяк, который продает ей местный аптекарь. Из деревни Одилия возвращается в Париж, где целыми днями трудится над последними главами своего сочинения и принимается искать издателя ровно через неделю после того, как в «Ревю де Пари» появляется первая часть романа некоего мсье Гюстава Флобера под названием «Мадам Бовари».
Литературным амбициям Одилии нанесен, таким образом, сокрушительный удар, однако мы не ропщем и на следующий же день отбываем на Восток. Одилия и раньше проявляла живой интерес к описательной зоологии; отвлекаясь от литературного труда, она частенько запихивала несчастных насекомых в банки со спиртом, ловила собственными руками птиц и рассматривала пауков в увеличительное стекло, которое неизменно носила с собой. Путешествия сулят немало опасностей – мне ли, пережившей на своем веку великое множество самых разнообразных кораблекрушений и засад, этого не знать?
Теперь я стараюсь не лезть на рожон.
К выводу о том, что разумнее всего стоять на полке и помалкивать, я пришла после того, как однажды акушерка затолкала в меня (тогда я еще была кувшином с узким горлышком) только что родившегося младенца, вынудив меня против собственной воли исполнять роль палача. Я, разумеется, немедленно раздалась в диаметре – и в результате громогласно ревущий младенец вырос и превратился в хозяина жизни, многих жизней; самым безжалостным образом истребив тысячи людей на огромной территории, он породил в миллионы раз больше несчастий, чем то, что удалось при его рождении предотвратить мне.