Выбрать главу

Второй. Да, вот так мы объяснились в любви. А потом я убежал. Я убежал инстинктивно. Я не справился с собой. Я был готов к смерти, но к смерти через десять секунд, пусть через пять, но так сразу же, сию же секунду. И я убежал. Мне казалось, что он меня тут же убьет, как только я скажу ему, что я готов умереть от него.

Первый. А потом он сбежал. Когда все стало, казалось бы, так хорошо, когда все так наладилось, когда мы должны были дружить теперь вечно и по гроб быть друг другу настоящими друзьями, он просто сбежал, просто вышел на какой-то остановке, где ему, я знал, выходить было не надо. И я понял, что не такой уж он мне и друг. Что он еще не настоящий мой друг. Он друг, да, но я не сумел его еще до конца воспитать, и он не стал мне, как следует, другом. Я понял, сколько мне еще много с ним будет мучений. Он меня любил, да, но он и мне улыбался, то есть надо мною смеялся. Я думал о нем хорошо — он обо мне думал плохо. Я ему делал хорошее — он мне делал плохое. Я старался нас сблизить, я старался приблизиться к нему и чтобы он приблизился ко мне — он думал, что я его собираюсь убить. Вместо того чтобы сказать мне слова любви и назвать меня «друг», он меня называет «врагом». Вместо того чтобы слиться в дружбе, кинуться мне на шею, обнять, прижать, поцеловать и т. д., он бежит прочь от меня, будто бы я ему враг, будто бы я действительно какой-то убийца. И я всерьез стал подумывать: а не убить ли мне его в самом деле? Я глядел на себя в зеркало. Да, у меня лицо убийцы. Холод и сталь во взгляде, узкосжатые губы с опущенными вниз уголками. Экспрессия, резкость, решительность. Если не мне, то кому же еще убивать? Только такие и убивают. И я улыбнулся себе. Я рассмеялся, довольный. Мне стало так тепло на душе. Я ожил. Я спокойно спал эту ночь, и мне снился какой-то хороший сон. На него, моего приятеля, я поглядывал с любопытством, интересом и радуясь: вот, а ведь я тебя могу и убить! Дома с сыном я стал чаще играть в это время в войну (в «бандита-воина»). И если сыну (мы поочередно убивали друг друга) самую большую радость доставлял, видимо, процесс оживления (нежно подбираясь ко мне, он ласково гладил меня по рукам, по щекам, по голове и напевал свою самодельную песенку: «Я тебе поглажу ножку, / Я тебе поглажу щечку, / Сосчитаю раз-два-три, / А потом ты оживи» — и потом больше всего радовался, когда я, наконец, его стараниями, оживал), то мне, хотя мне и было приятно, когда он меня гладит, и было приятно гладить его, так же приятно и больше приятно было убивать. У нас было два автомата (игрушечных), я палил из автомата в него, сын палил из автомата в меня. Лицо у меня перекашивалось, судорожно искажалось. «Ты страшный», — говорила мне потом жена. Сын, правда, почему-то меня не боялся. Может быть, он был слишком занят. Стреляя из своего автомата, он стремился меня опередить и, чтобы я его не убил, убить меня первым. И его лицо — при такой пальбе — тоже перекашивалось, как и мое, и я считаю это естественным: разве можно убивать спокойно? Надо волноваться, когда убиваешь! Но все-таки между нами была одна более тонкая разница, которую я постепенно заметил и из-за которой (и не потому, что я взрослый, а он ребенок) я был все-таки больше убийца, а он — меньше убийца, и я чаще его убивал, и мне приходилось себя даже сдерживать, чтобы не слишком часто его убивать и дать ему возможность пару раз убить меня тоже. А именно: оба наших автомата были одинаковые, автоматические, и в обоих была пружина для щелканья. Но если он, стреляя, этой пружиной не пользовался, а все выделывал языком свое «тах-тах-тах», то я именно стрелял молча, без языка и без слов, а все делал пружиной, это ее «так-так-так». Он был убийца-человек, я был убийца-машина. Он был «воин», я был «бандит». Он шутил, я был серьезен, он был — жизнь, я был — смерть. Он говорил, подымая меня, убитого, с пола: «Оживи, я пошутил, я больше не буду тебя убивать, я не хочу тебя убивать, я не хочу, чтобы ты умирал… Оживи, пожалуйста». Будучи убитым сам, он утешал меня: «Это я понарошку, ты не думай, это я просто так… Не расстраивайся, я сейчас оживу». Я на такие его реплики обычно молчал. Я был инструмент, готовый убить. Он был живой, а я был машина. Я был тот нож, который проникает до самого сердца. Я был все-таки больше убийца…