Выбрать главу

Персонажем «маленький человек» питерской прозы шестидесятых был в известной степени умышленным, как, впрочем, умышлен, по выражению Достоевского, и породивший его когда-то город. И следовательно, герой этот прежде всего открыт культуре, обеспокоен, а не утихомирен ею. Он обладает текучим, незавершенным в своей преизбыточности сознанием, «в самой нерешенности и нерешаемости которого кроется его последняя глубина», как считает известный исследователь «петербургского текста» В. Н. Топоров. Все здесь стремится обернуться своей противоположностью и вне этой противоположности лишается смысла, прямее говоря — жизни.

Если автор этого сборника начинает повествование с уверения во врожденном «благоговейном отношении к дружбе», следует сразу насторожиться: скорее всего, темой произведения станет переживание коренной ущербности этого чувства, мысль о гибельной невозможности преодолеть границы собственного «я».

Человек в Петербурге — собеседник непостижимого. Закончить жизнь — это значит прервать с ним диалог. Самым поразительным и кардинальным образом эта диалектика усвоена в Ленинграде шестидесятых Генрихом Шефом. Буквально с младых ногтей его персонажи погружаются в бесконечный диспут с неопознанными в себе самих субъектами. Кошмарнейший из вариантов представлен его «Диалогом». В нем чуть ли не с пятилетнего возраста жизнь героя обогащается и разъедается сплошной рефлексией: «Как же так? — думал я. — Чтоб стать врагом, надо посметь? А если мы не враги, то мы ничего не смеем? Смеет только враг?» И наоборот: «Он мне сказал: как ты посмел? Значит, я не смел сметь, а смеет только он, невраг, а я, став врагом, ничего не смею? Враг вообще ничего не смеет, потому-то он нам и враг, а смеем одни только мы?»

Увы, «маленький человек» в XX веке стал еще и «человеком из подполья».

Кому из художников, выросших в послеблокадном Ленинграде, не случалось лирически бормотать: «Нас воспитала красота развалин…» В эстетизме прозы шестидесятых есть большая доза довлеющей себе эстетики ужасного. Ее яркими метафорическими всплесками жива проза Олега Григорьева, у Чирскова в «Поражении» зло, можно сказать, на пуды мерено, а метафизика «Диалога» Генриха Шефа — сплошная трансплантация кафкианского ужаса в пустоты современного подпольного сознания…

Замечательно, однако, и то, что на высшем, творческом уровне никто здесь дара речи не теряет. Даже тогда, когда, как у того же Шефа, бесконечный повествовательный речевой поток низвергается, материализуясь в бесчеловечные, самоубийственные образы.

Выпестованный Достоевским «антигерой» стал «героем» петербургской литературы, чутко уловив единственно достойное для себя поприще: главное в исторической перспективе — чтоб «слогу прибавилось».

В советское время он много выиграл, этот «антигерой», в сравнении с пламенными конформистами, заполнившими не столько даже страницы книг, сколько ряды кресел ленинградского Дома писателя, бывшего дворца графов Шереметевых, сгоревшего (точь-в-точь как у Булгакова «Грибоедов») в час распавшейся связи времен да с тем и ускользнувшего из-под писательской юрисдикции. Теперь даже на пепелище не посидишь.

Божественная ирония здесь в том, что девизом Шереметевых, запечатленным в их гербе, значится изречение «Deus conservat omnia» — «Бог сохраняет все».

И на этот раз прав Бродский: «Бог сохраняет все, особенно — слова…» О них питерская молодежь и позаботилась прозорливо еще в шестидесятые, они ее и не подвели.

Потому что слова сами собой и идеологию пестуют, ежели в таковой появляется нужда.

Не будем рассуждать о банальностях: мол, писателей без идеологии не бывает. Нам важно подчеркнуть лишь то, что в шестидесятые проза в Ленинграде в первую очередь признала верховенство слова, никакой идеологии его не подчиняла, а если и выводила ее, то из слова же.

«Наша родина — язык». Сейчас это звучит тривиально. А для прозаиков шестидесятых это было открытие — и какое открытие! Владимир Губин, например, едва ли не каждого персонажа помещал в своего рода языковые ячейки, исключительно из этих медовых сот лепя свою прозу. Литература со стертым языковым рельефом могла воссоздать, по его замечательному слову, лишь «тьфу-бытие», уродливый фантом вместо реальности.

«Не мы работаем над словом, а слово работает над нами», — приблизительно так формулировалось в шестидесятые общее литературное кредо.