— Не будешь, говоришь? А докажешь?
— Докажу…
Натка стоит на крыльце и смотрит на мальчишек. Вон Вовка, а рядом Сенька. Неудобно Натке при мальчишках Сеньку звать. «Подожду, пока уйдут».
— Во-он она, твоя Натка! — говорит Кондрацкий. — Смотри, тебя ждет.
От этого ехидства внутри у Сеньки становится холодно, гусиная кожа покрывает руки.
— Ну иди, рыжий, чего стоишь?
— Не пойду я…
— Ладно, я тебя беру…
Что это? Сжалился Вовка? Непохоже на него.
— …только с уговором, согласен?
— Согласен.
— Ты пойдешь к Натке и… что бы такое, а? Ладно, просто дерни за косичку:
— За косичку?
— Что, жалко? Не можешь? Эх ты, трус рыжий!
— И не трус я…
— Не можешь, рыжий, не можешь.
В голове у Сеньки каша: поп-загоняла, Натка, Вовка… «Вот пойду и дерну, докажу!»
А Натка видит, что Сенька к ней идет, и радуется. Хочется сказать ему что-то хорошее. Краснеет Натка, потому что видит: смотрят на нее мальчишки, а Вовка что-то говорит и кивает на нее.
— Выпустили тебя, Сенька?
— Выпустили. Обедать дали…
— А сейчас что будешь делать?
— Играть…
— А я хотела головастиков ловить. И на дерево залезть. Пойдем?
— Не, Натка…
— Ну пойдем, Сенечка!
— Нельзя, Натка!
Оглядывается Сенька, а там Вовка злорадно головой качает… Тяжелая стала рука у Сеньки, никак не поднять.
— Натка!
— Что?
— Вот…
Дотянулся Сенька до косички, дернул слегка.
— Что ты делаешь, больно!
— Прости, Натка, я нечаянно…
— Сенька! Мы ушли!
Это Вовка кричит: «Мы ушли, рыжий! Оставайся, трус несчастный!»
Засмеялись мальчишки, побежали к воротам.
— У-у-у! — взвыл Сенька. Схватил косичку, дернул изо всех сил. — Ой, подождите, Вовка! Я уже…
Брызнули у Натки слезы. Спрыгнул Сенька с крыльца и легко-легко помчался за мальчишками.
— Сенечка, что ты…
Ничего не понимает Натка. Было солнышко, клубника. Ведь было! И горох Сенька для нее рвал. «Ты, Натка, самая красивая».
Ничего не понимает Натка, и от этого текут у нее крупные слезинки. Солоно во рту и горько.
Побежала Натка в спальню — хорошо, что нет никого, — бросилась на кровать и заплакала, и заплакала, в подушку уткнулась. Теплая подушка, мягкая. Плотная. И там, где капают горькие Наткины слезы, наволочка становится холодной и твердой.
А Сенька убежал с мальчишками далеко-далеко по дороге, к пыльным зарослям лопухов, к пустынному выгону, покрытому короткой травой…
Начало 1960-х
Подозрение
С утра все ходили мрачные. Но разговаривали громко, потому что, если бы кто-нибудь увидел, что кто-то с кем-то шепчется, он мог бы подумать, что тут дело нечисто.
— Валька, после завтрака к Аннушке!
После завтрака к Аннушке? Вот это штука!
— А кого еще вызывают? — спросил я.
— Аннушка сказала — только тебя! — крикнул Шурка Озеров.
Неужели за то? Неужели на меня думают?
Я подошел к Шурке Озерову. Хотел спросить, за что меня вызывают. Но Шурка подумал, что я хочу тихо его спрашивать. Он отодвинулся и встал за кровать.
— Ну, чего ты? — спросил я.
— Не подходи! — крикнул Шурка.
— Дурак, — сказал я. — А за что вызывают, не знаешь?
— За то самое!..
Все посмотрели на меня, а потом на Шурку.
— Вот эт-та да-а! — сказал Толька Яковлев совсем так, как говорит столяр дядя Вася.
Тогда я обозлился.
— Ну, чего на меня уставились?! Дурак болтает, а вы слушаете!
Шурка смолчал. И все перестали на меня смотреть, потому что я крикнул. Если бы я не крикнул, на меня бы неизвестно что подумали.
Мы пошли завтракать. Петр Михайлович, как обычно, проверял перед столовой руки. Только он на этот раз заглядывал в глаза всем подряд.
И все смотрели ему в глаза, потому что Петр Михайлович считал, что честный человек всегда будет прямо смотреть в глаза.
Когда очередь дошла до меня, я подумал, что тоже посмотрю ему в глаза.
Петр Михайлович взял мою руку в свою и засучил мне немного рукав. Ладошки у нас были всегда более или менее чистые, а вот дальше могло быть чуть грязнее. Но на этот раз руки у меня были чистые до локтя. Я вымыл их еще с вечера, когда испачкался в чернилах. Мы разливали чернила в непроливашки, вот я и испачкался.