А сколько у меня их было, этих разочарований в дружбе! Второй этап — действие. Это необходимо, я понимал: нельзя оставаться лишь в мыслях и с мыслями, надо делать и действовать. И я делал. Бесхитростно, просто. Самое первое — самый первый естественный шаг, над которым не надо думать, как, скажем, над вторым или третьим шагом, которые надо предвидеть, «провидеть», и которые я тогда, неопытный, провидеть не мог, но и вообще не надо думать, так он легок и прост и так сам вытекает из самого направления мыслей. Я хотел подружиться, и я просто лез — к тому, с кем я хотел подружиться. Я, почти без выбора, так, лишь более или менее чуть-чуть приглядевшись к кому-нибудь из окружавшей меня толпы, на глазок, наудачу (понравились, скажем, красные щеки, или, наоборот, томная бледность, или красивые голубые глаза), подходил к кому-нибудь и прямо говорил: «Я хочу с тобой подружиться. Давай, будь мне другом». Добавляя, правда, при этом из чувства какой-то инстинктивной осторожности: «А я тоже буду тебе другом. Мы будем навечно друзьями…»
Реакции здесь были самые разнообразные, но все они, я понимаю теперь, были не в мою пользу. Были такие — самые откровенные и самые безобидные, — что просто отмахивались: «Не до тебя. Отстань!» — или отмахивались более энергично и, казалось бы, обидно, но, по сути дела, как раз безобидно, ибо вся эта их энергичная выразительность отталкивания, отстраняя меня, была ко мне равнодушна, и они занимались при этом не столько мной, сколько больше собой, а мною — лишь постольку-поскольку: «Отстань, тебе говорят. Ну, чего ты пристал? Пошел вон!» И они, сказав это, убегали прочь от меня, снова занятые своими делами. Другие, говоря то же самое, уже пытались как-то критически меня оценить, как-то ко мне относились, занимались мною больше. «Дурачок, куда лезешь?» — говорили они. Или: «Ну что тебе надо, глупышка?» И опять то же самое, но уже снисходительно-ласковое: «Пошел вон, дурачок!» Третьи вообще молчали, глядели как-то странно, загадочно, мерцая, то сфокусировывая, то расфокусировывая свой взгляд, иногда потуплялись, будто бы я их чем-то обидел, смущенно краснели, иногда подмигивали, будто бы я с ними вхожу в заговорщики, иногда просто почему-то непроизвольно кривились телом или фыркали, утирали свой нос, хотя соплей в нем, однако, не было видно, но главное, они все еще будто бы чего-то ждали от меня, я вроде бы, вот, их заинтересовал, но и не заинтересовал до конца, я уже что-то сделал, но еще и не сделал, и вот они теперь в раздумье, колеблются, они в нерешительности, они все еще ждут. Чего они ждут? Что им еще надо от меня? И чем я их заинтересовал? И если я их заинтересовал, то почему им этого мало? На эти вопросы я никогда не мог себе дать ответа. Разве предложение дружбы уже не должно быть превыше всего, думал я. Выше всяких там раздумий, колебаний, сомнений, оценок и заинтересованности и незаинтересованности! Разве само предложение дружбы не есть уже конец и начало, и обещание и свершение, и ожидание и итог ожидания? Я не мог, конечно, объяснить им это все на словах. Слишком коротки были мгновения такого общения с ними, да это, наверно, и есть такие вещи, которые не объяснишь на словах. Слова не помогут, а только испортят! Да они, по-видимому, и не были расположены меня слушать. Им от меня нужно было дело, а дела с моей стороны все никакого не было. Они ждали. Они колебались и сомневались. И потом, так ничего и не дождавшись, они тоже убегали прочь от меня, оставляя меня стоять одного, почему-то посрамленного и пристыженного, все недоумевающего и раздумывающего: что им было надо еще? Чего я им не сделал? Что я сделал не так? — убегали решительно, быстрые, ловкие, энергичные, причем иногда плюясь на ходу, и это-то больше всего почему-то меня уязвляло. Хотя я и не понимал, чем для меня это плохо, но я на своей детской шкуре все-таки чувствовал, как для меня это плохо. Да, такая во мне поднималась тоска! Ну ладно, думал я, ну, хотите уйти, так идите, черт с вами, раз вы собрались убегать — убегайте, но зачем же плеваться? И я мысленно оплевывал их всех в спину с головы до ног, а иногда позволял себе какой-то робкий и неопределенный осторожный плевок в их сторону, правда, когда их совсем уже не было видно. Правда, один раз с ними у меня вышло немного иначе. В отчаянии, подстегивая себя — что бы мне им еще предложить? неужели я не могу тут додуматься? неужели я так туп? — я однажды, шаря машинально рукой у себя в кармане, нащупал там большой серебряный рубль, который мне уже давно мама дала на кино, а я все никак не решался его истратить, такой он был красивый — и так мне его было жалко, и я к нему так привык, — и я его все хранил, нося с собой и иногда вынимая, чтобы им любоваться. Но тут вот, нащупав в пустом кармане только его, я вдруг навлекся на мысль о рубле, и меня охватило волнение, мне стало страшно, но я и решил им пожертвовать, я вынул этот сияющий рубль и на ладони, стыдясь, глядя вбок, протянул его им. Уже тогда, когда они увидели, что я до чего-то додумался, они оживились, обрадовались, стали больше бодры и внимательны. Увидев рубль, они совсем весело на меня поглядели. Кто-то подмигнул, кто-то прищелкнул языком. Но я уже видел, что все-таки это было не то. Они взяли, да, они взяли мой рубль, но потом опять, молча, от меня убежали, и, хотя я потом еще несколько раз давал им рубли и они всегда брали их, они всегда потом от меня убегали. В конце концов я перестал. Я уже понял бессмысленность тут, да и рублей у меня было тогда не так уж и много: я доставал их с трудом. И всегда я оставался один, всегда они от меня убегали! Я снова мучился. Я переживал и страдал. Вот, может быть, в них-то, думал я, я как раз-то и потерял то, что мне было надо? Я все время думал о них и помнил о них. Но я был бессилен. Я ничего не мог здесь поделать. Что-то зависело тут от меня самого, но все-таки только лишь «что-то», а больше, кажется, — от меня ничего не зависело…
Наконец, были другие, четвертые, уже больше похожие на меня, больше — как я, именно с ними мне-то, по-видимому, и надо было по-настоящему связывать свои надежды, если я хотел, чтобы они стали реальностью. И я так и делал. Я их с ними связывал. Я понимал, что вот эти, четвертые, мне потенциальные друзья, или — почти что друзья, или — да, в самом деле, друзья, мы с ними друзья, и они мне — друзья. Но, чувствуя это, я, который, казалось бы, должен был радоваться, ощущал в себе тайное недовольство, поднимающуюся во мне раздражительность. «Ну, друзья. Ну и что? Скажите, пожалуйста, какие друзья!..» Достигая желаемого, я вроде бы был недоволен. Без дружбы я страдал, но и заимев их, этих друзей, я тоже страдал. Я все время ими был недоволен. Я к ним снисходил, я ими всегда чуть-чуть помыкал. «Подумаешь мне, друзья!» Иногда у меня так и вертелось в уме или на языке: «Да нужны вы мне! Друзья!..» Или даже: «Да убирайтесь вы к…» Нет, не о таких друзьях я мечтал. Не такие друзья мне были нужны. Не такие — приходящие и прилепляющиеся ко мне, слюнявенькие и прочие виделись мне, а те, другие, летящие, убегающие прочь от меня и бесстыдно берущие от меня серебро. Сколько бы серебра я ни дал, чтобы их остановить для себя, чтобы я стал бы с ними, а они стали со мной!
От этих же, похожих, меня то и отталкивало, что они были на меня так похожи. Когда я к ним подходил со своим робким и глупо-настойчивым одновременно: «Давай, будь мне другом. Я хочу с тобой подружиться», они тут же краснели, они опускали глаза, они так волновались, что не владели собой, они теряли дар речи, слезы непроизвольно выступали у них под ресницами, они слабели, они хотели кинуться ко мне навстречу, в ответ и у них уже не было сил ко мне кинуться, так — все из-за того, я видел — они тоже хотели со мной подружиться. Уж с ними-то я попадал в самую точку! Уж про них-то я знал, что им нужно! Тут-то мне все было ясно, и никто мне не должен этого был объяснять. И не надо мне было даже добавлять: «А я тоже тебе буду другом. Мы с тобой будем вечно дружить…» Я подходил тогда к нему ближе. Я снисходительно поддерживал его под руку, чтобы он не упал. И всегда это меня раздражало — и тогда, и потом, — что, вот, я обязательно должен сам что-то сделать, как-то подправить, помочь, вместо того чтобы они что-то сделали для меня, — а они даже с собой никогда не могут справиться сами: даже тут для них — для этого — должен быть я, — и — все я, один только Я! Иногда я даже злорадно усмехался в себе: «Ну, хочешь упасть, так и падай! Чего ж ты? Чего ж ты раздумываешь?» И мне хотелось отнять от него свою руку. Но это было лишь мимолетно, порыв. Если я его и отпускал, в раздражении, на какую-то долю секунды, то тут же, пугаясь чего-то, с удвоенной силой его подхватывал. Все-таки мы с ним были друзья! Он мне друг, и я ему друг! Мы с ним собирались дружить! Если мы еще не были друзьями, то мы готовились ими стать! Мы, как говорится, нашли друг друга и пр. И я, хотя и преодолевал себя чуть-чуть, все-таки довольно искренне и убедительно давал ему какое-то время, чтобы прийти в себя, повторял: «Ну что ж ты? Давай! Ведь я хочу с тобой подружиться. Ведь мы будем с тобой дружить!» И были среди них и такие, которые, хотя им так хотелось (и как бы им ни хотелось), все-таки прозревали что-то с моей стороны, чуяли что-то чутьем и невольно какой-то подвох, ту непонятную им мою недоброжелательность по отношению к ним, которую они не могли себе объяснить и потому, неловко высвобождая свою руку, вяло пытались отказаться: «Нет, не надо… Лучше не надо». Но я-то знал, что им хочется и что́ им хочется! Я чувствовал в себе сразу прилив бодрости, становился агрессивен, упорен — хотя и мягок, конечно, одновременно. (Мягкая упорность или — упорная мягкость.) Я еще крепче брал его за руку. Ах вы, суслики, думал я, я вам задам!.. И уже какие-то ирония и пародия появлялись с моей стороны. Я начинал нарочно цепляться к словам. «Да нет же, надо… — говорил я. — Кто тебе сказал, что не надо? Это тебе только показалось, что не надо. А вот, надо! Нет, надо… Уж я-то знаю; поверь мне… Я знаю, что надо…» И наконец, поиграв с ним вволю, я припирал его к стенке прямым вопросом: «Ты что, не хочешь со мною дружить?» И он тогда пискал в ответ, вспотевший, несчастный и счастливый одновременно: «Да нет, я хочу…» И потом, чтобы убедить меня больше, еще объяснял, добавляя: «Я даже очень хочу… Я уже давно… Я все время хочу… Я только о тебе и мечтал…» Ну вот, слава богу. Дело сделано! И я кивал ему снисходительно и удовлетворенно: конечно, я и сам давно это знал. Нужны мне его объяснения!.. Но так было все-таки редко с их стороны. Больше было других, и все остальные были другие. Они не отнекивались. Они не отвиливали и не притворялись. Они были бесхитростны и просты, как и я. Они были дети, беззащитны, беспомощны, и мы все были дети. В ответ на мое «давай, будем дружить», они, справившись со своим волненьем и своими слезами, широко раскрывали глаза, устремляли их в упор на меня, протягивали мне руки и делали шаг мне навстречу, говоря: «Да, давай… Я тоже хочу с тобой дружить…», и хотя на лице у них было написано такое отчаяние, будто б они кидаются с высоты в глубокую воду, они кидались для меня в эту воду, они кидались ко мне, и я, глядя на них таких и из-за них чуть не плача, не мог их обмануть, то есть — не обмануть по мере возможности, старался их не обманывать. И я тоже делал к ним шаг. Я не позволял себе шуточки: цепляться к словам и тому подобное. Я протягивал к ним свои руки. И так, взявшись по-детски за руки, мы ходили с ним взад и вперед, много-много раз все взад и вперед, мы — маленькие, мы — дети, как маятник, как часы, все взад и вперед, взад-вперед. Кажется, мы что-то говорили. А может быть, мы и — больше — молчали, не помню. Но одну мысль при этом я знаю, она была тогда у меня. «Вот и все, — думал я. — Вот и всего-то? И это — дружба? Это называется дружба? Он теперь мой друг, и я тоже теперь ему друг?» И все мне казалось, что этого мало. Что должно быть что-то еще. Иногда мне хотелось разорвать наши руки и убежать прочь от него. Иногда мне хотелось дать ему подзатыльника. Ну что ж вы хотите? — ведь мы были дети. Да, дети! Но, вероятно к моей чести, я должен сказать, что мне никогда не хотелось, чтобы он дал мне серебряный рубль. Или даже пусть не серебряный, а золотой. Я все-таки думал больше не о рублях, а о дружбе.