Эта естественность-то и ужасала меня больше всего. Мне уже было не три года, и я не плакал. Но я думал и думал и, думая, бил себя кулаком по лбу, заставляя себя думать еще и еще, думать лучше, сильнее и, главное, в конце концов до чего-то додуматься, найти себе здесь ответ. Я не хотел быть врагом! Я хотел быть хорошим, добрым и честным! Но я был оборотень. Я хотел быть другом и вдруг оказывался врагом. Здесь мне почти не служило утешением то, что это, кажется, от меня не зависит. Все-таки зависит! Все-таки это со мной. Это я. Я — враг! Взрослые (мама, папа и прочие) говорили мне: «Все люди друзья. Это и хорошо, так и надо. Надо друг с другом дружить. Не надо никогда никого обижать, а надо только дружить, чтобы всегда было все хорошо…» Но я-то знал: «Ха! Как бы не так! Что вы мне тут плетете про вечную и хорошую дружбу! Я-то знаю про себя, что я враг! Вот вам, пожалуйста, наглядный пример — я есть враг!..» Противоречие того, что мне говорят, и того, что я есть, первое время я решал не в свою пользу: я, повторяю, не хотел быть врагом. Я скрывал это. Я старался, чтобы этого никто не заметил. Про свои разговоры с товарищем, когда он открыл мне, что я ему враг, я никому не рассказывал. Я, спокойный и тихий, притворялся еще более спокойным и тихим, ибо мне почему-то казалось, что враги бывают только беспокойные, грубые, вообще — насильники. Я еще больше заботился о том, чтобы быть со всеми дружелюбным и ровным и чтобы никто меня не ненавидел: слова того трехлетнего мальчика («Я буду тебя теперь ненавидеть») врезались мне в память, и я считал, что если меня не будут ненавидеть, то я не буду врагом. (Во всяком случае, никто не почувствует, что на самом-то деле я враг!) Я вел себя прилично, не хулиганил и сдерживал свои порывы, чтобы поменьше сметь, ибо смеет, я думал, только враг. С другой стороны, я, наоборот, иногда много шалил и вообще распускался, чувствуя в себе биение желаний, жизни и так далее и поддаваясь ему, потому что, я думал, смеем, наоборот, мы, не враги, а враг перед нами ничего не смеет («Как он, враг, посмел?»). Внутренне, хотя я внешне, конечно, все это скрывал, я уже постепенно привык к тому, что я враг, — то есть притерпелся: вот, уж такая жизнь, такая судьба, против судьбы не попрешь, тут уж ничего не поделаешь: я — враг. И временами внутренняя гордость и довольство собой поднимались во мне: вот, я враг! вот я какой! вот чего я могу! Когда мальчишки лупили меня и, стоя на подходе, поджидая, кричали мне издали, пока я подходил, разжигая себя и надеясь разжечь, а может быть, и обидеть меня: «Вот, он идет… Вот идет наш враг!..» — я был втайне доволен и гордился собой: ладно уж, бейте, но вы все сопляки, сосунки, а я зато — враг! И меня били, текла кровь, но я терпел: вот, я враг! Ожесточась моим спокойствием и терпением, они били сильнее, и я знал — они хотят, чтобы я поплакал, пискнул что-то в ответ, попросил пощады, стал бы разубеждать их: «Какой я вам враг? Я не хотел быть вашим врагом! Я вам не враг и никогда им не буду… Вы ошиблись… Вы приняли меня не за того, кого надо… Вы меня бьете напрасно…» И даже если бы я стукнул их легонько в ответ, они бы (конечно, только легонько) и это б снесли, и стали довольны, и я, стукнув их, стал бы им меньше враг, и они мне меньше враги, и они бы от меня отступились. Но я не хотел уже быть не врагом, я был доволен, что, вот, оказался врагом. Самой большой обидой для меня было, когда (уже упавший, уже не устояв на ногах) я слышал про себя от кого-нибудь из них, кого-то рассудительного, или — осторожного, или — просто уже уставшего, слабого: «Ладно, хватит его бить… Оставим его в покое… Много ли ему надо? Какой он враг? Так, просто падаль…» Такого я не мог потерпеть! Я вставал и снова, сжав зубы, кидался на них, — и в особенности на него одного, такого, этого умника, посмевшего сказать, что я не враг: я покажу, какой я не враг! Я докажу, что я враг!.. Конечно, мне — в отместку — доставалось еще, но я, весь изодранный и в синяках, был доволен: я победил, я доказал, что я враг (прежде всего уже сам себе, ибо это мне стало важнее всего). Но — и тут-то жила червоточинка — это все была только одна сторона, одна половинка. Но только одна! Я знал про себя, что я враг, и я был в этом уверен и втайне уже считал, что это так хорошо. Но где же мой враг? Где он? Другая сторона, другая половина? Я понимал, что у меня нету врагов, и я мучился, что у меня нету врагов. Мне хотелось заиметь врага! Да, я был какой-то всеядный. Все были для меня хороши, и никто мне не был врагом. Разве тот трехлетний мальчишка был мне врагом? Нет, он был так, просто расфуфыренная детка, которой что-то вдруг показалось и которая на что-то обиделась. Разве тот мой школьный товарищ, который притворялся, обманывая себя и меня, что мы с ним друзья, был мне врагом? Так, просто дурачок, которому невесть что взбрело в голову и через минуту-другую может взбрести еще что угодно. И развезти мальчишки, которые лупили меня, были мне врагами? Так, просто курносые сопляки, которым нечего делать и которые хотят чуть-чуть поразвлечься. А на деле тот трехлетний мальчишка, с которым мы жили на даче, — мой друг. И тот мой школьный товарищ, который все притворялся, что он мне друг, — мне друг. И эти мальчишки из нашего класса, которые так усердно лупят меня, — они мне друзья. Да, я всеядный. В самом деле, разве они мне враги? Какие там враги? Так, голодранцы…
И я понимал: у меня нет врага. Взрослые, кстати, говорили мне не только то, что говорили мне папа и мама. К нам, например, приходил иногда двоюродный дядя, и он говорил: «Все люди волки. Не верь никому. Быть волком — это и хорошо, и естественно. Надо быть волком и не надо жить по-людски. То есть жить по-волчьи — это и значит жить по-людски». И еще: «Все люди враги!..» Я настораживался, впитывал в себя его слова, я его внимательно слушал, мысленно приглядываясь в то же время к себе и все сопоставляя с собой (таким, каким я себя тогда понимал), кое-что внутренне отвергая, но кое-что — и большинство? главное, суть? — принимая в себя и для себя; «Да, это так… Да, я это знаю… Ну, может быть, не волки, это чересчур сильно сказано, да и слишком образно к тому же. Не волки, а люди… Но, если не люди-волки, то, конечно, люди-враги. И я враг». Но снова при этом всплывал для меня мой постоянный вопрос: «Я враг, да. Но где же мой враг? Кто будет мне враг?» И дядя, как на грех, продолжая меня воспитывать (для этого он к нам и приходил), ставил меня между колен и, повернув лицом к свету и гладя меня по головке, ласково спрашивал меня, подходя сначала издалека: «А Акиншин был сегодня в яслях?» (Когда я еще ходил в ясли, Акиншин был там известный драчун и забияка.) «Да, — отвечал я по-детски наивно, еще не прозревая подвоха, — был». — «А он тебя бил?» — спрашивал дядя дальше. «Да, бил». Дядя удовлетворенно кивал головой и чему-то довольно улыбался, прежде чем задать следующий вопрос: «А ты его бил?» — «Да, и я его бил», — отвечал я. «Хорошо, — говорил дядя, кивнув головой. — Ну, а кто из вас друг друга побил: ты его или он тебя?» — «Мы оба друг друга побили», — говорил я. «Нет, так не бывает, — говорил дядя. — Кто-то обязательно должен друг друга побить. Иначе никогда не бывает…» — «Да нет же, — говорил я. — Я знаю точно, что мы друг друга побили!» — «Ну, ладно, — дядя сокрушенно вздыхал и вертел по сторонам головой. — Оставим эту тему». Но, делая вид, что он отходит от темы, он, отступая на шаг вбок, только давал ей продолжение. Как бы невзначай он меня спрашивал: «Так вы с ним враги?» — «Нет, что ты, дядя, — говорил я ему. — Мы с ним друзья!» — «Да, да, — он кивал головой и потом, все еще не теряя надежды добиться от меня толку и меня воспитать: — Но вы деретесь с ним, потому что вы с ним враги?» — «Да нет, дядя, — отвечал я ему. — Какие же мы с ним враги? Мы с ним деремся, потому что мы с ним друзья!» — «Да, да, — дядя, сдаваясь, сокрушенно вздыхал. — Да, конечно. Вы с ним друзья. Я и забыл, что вы с ним друзья…» Но так у нас с дядей было, пока я был в яслях (и еще позже — в детском саду). В школе он меня спрашивал уже более прямо, без столь долгих обходных маневров: «Ну, скажи мне, кто в классе твой враг? Кого ты больше всех не любишь? Кого ты ненавидишь?» И я, стыдясь и краснея, чувствуя, как это нехорошо, что я вот такой, отвечал ему: «У меня нет врага». И: «Я всех люблю. Я никого не ненавижу…» И дядя снова вздыхал, сокрушался, не в силах ничего со мной поделать или для меня что-то сделать, хотя бы как-то помочь: «Да, да, всех люблю… Да, никого не ненавижу… Да, врагов нет, врагов совсем нигде нет…» И потом, попечалившись так немного, он, преодолев, наконец, свою печаль и свою неудачу со мною, бодро вставал и снова, положив руку мне на голову, говорил мне что-нибудь утешительное, согревающее, полуясное, но и полузагадочное, полуоткрыто и полунамеком: «Ну, ладно. Подождем. Время есть. Еще все впереди… У тебя еще вся жизнь впереди… У тебя еще будет все, что ты хочешь, и даже то, чего ты не хочешь…» И я понимал: да, дядя страдает из-за меня. Я понимал, что я хочу иметь врага. И я понимал, что у меня нет врага. Вот где мучение, вот где загвоздка! Мне нужен был настоящий и полноценный враг, не какие-то там голодранцы, товарищи — из яслей или из школы. Вот тогда бы я ожил! Тогда б моя жизнь расцвела (и я бы расцвел) и наполнилась смыслом. Тогда бы я (найдя себе врага) нашел самого себя! Тогда бы моя форма, «я», слилась со своим содержанием: «он», то есть враг. Тогда бы моя жизнь не плыла бы вперед, как пустая коробка в луже, вихляясь туда и сюда под порывами ветра, навязывающего ей свою волю, а стала бы, уже исходя из своей собственной внутренней воли, то есть моей воли, отталкивающейся от моего врага, исходя из меня самого, стала бы плыть вперед, как лодка, в которую положили, наконец, отсутствовавший в ней прежде и нужный полезный балласт, придавший ей и курс, и остойчивость, и силу сопротивления внешним случайным и произвольным порывам (например, ветра), — поплыла бы уже не по луже, по морю! Да и я сам, враг, заимев врага, стал бы, наверно, более полноценным, более собственно врагом. (А так кто я? Не враг, а сопляк!) Я представлял себе своего желаемого врага. Я его мысленно расписывал себе в своем воображении: «Вот, он такой и такой. Такой-то… Отсель и доселя…» Я представлял себе, как я его ненавижу. Как он меня ненавидит! Как мы оба ненавидим друг друга. Я представлял себе, как я на него негодую (и он на меня негодует). Как я сначала по отношению к нему — исподтишка любопытствую. Как я, заполучив его сполна, им потом наслаждаюсь: с каким большим удовольствием! Я представлял себе, как я его холю, лелею, берегу (для себя) и люблю. Да, люблю. Как мы оба любим друг друга. Но как мне заиметь врага? Конечно, я тоже был последовательный оптимист и надеялся на прогресс, который принесет мне будущее. Но все-таки уже и сейчас я жил и, живой, не откладывая в долгий ящик, должен был бы, наверное, попытаться хоть что-то тут сделать. А так, без врага, я был не человек, я был явно урод, неполноценен, — вдвойне монстр и урод: я враг без врага. И я пытался тут исподволь делать кое-какие подходы. Как человек прямой, наивный, неопытный и непредвидящий к тому же второго и третьего смысла, а видящий только лишь первое, то, что ближе лежит, я (к тому же ребенок, дитя) делал, естественно, лишь самый первый и естественный шаг, самое первое и самое простое. Я подходил к кому-нибудь, почти случайно, почти наудачу, так, лишь чуть-чуть приглядевшись к окружавшей меня толпе (понравился агрессивный блеск глаз? или большие кулаки?), и, чего-то стыдясь, будто б я делаю что-то плохое, то, что не надо, я все-таки, принудив себя, говорил, глядя в сторону, то, что думал: «Давай будем с тобою врагами?» Реакции здесь были самые разнообразные. Одни просто удивлялись, — почти не думая всерьез о моем предложении, а больше думая о себе: «Ты что, спятил? Пошел вон!» И они, занявшись своими делами, убегали прочь от меня. Другие пытались в своем ответе как-то попутно меня оценить: «Куда лезешь, балда? Врага захотел? Я тебе покажу сейчас такого врага, что ты у меня запоешь…» И, убегая, они добавляли: «По носу захотел, дурачок?» («Сами вы дураки, — думал я. — Вот теперь-то и видно, что вы дураки, а я один умный. Куда вам до меня? Куда вам понять!») И еще я опять обижался: «Почему по носу? При чем тут опять этот нос? Почему, если враг, то уж непременно и по носу? Неужели, чуть речь зашла о враге, никак нельзя обойтись без носа?» И я строил им вдогонку из пальцев «носы», правда, когда они были уже далеко и их совсем не было видно. Но были и третьи, которые принимали меня всерьез. Они, услышав, что я им предложил, настораживались, никуда не бежали, стояли возле меня и подолгу разглядывали. Казалось, они все сомневались, в чем-то все еще колебались: вот, я что-то им предложил, но им еще было мало того, что я им предложил, и они ждали от меня чего-то еще. Но что было это «еще»? Я не знал. Я, наконец, не вытерпев, начинал их подбодрять и подталкивать: «Ну, что же вы? Чего вы задумались?.. Давайте будем врагами…» И они, пропуская мои слова мимо ушей, все топтались на месте и переминались с ноги на ногу. До тех пор, пока кто-нибудь один из них, самый, видно, решительный, умный, понятливый и осторожный (главарь? вожак?), не спрашивал меня, будто бы нехотя: «А что ты нам за это дашь?» Я не знал, что им дать. Я не знал, что им надо. Подкупать их рублями не приходило мне в голову. И я тогда решался отдать самое ценное, что я знал про себя, я делал к ним еще один шаг, подходил к ним вплотную и, привстав на цыпочки, подтягивался к уху этого вожака (а он, естественно, наклонял к моим губам свою голову) и, волнуясь, жарко шептал ему туда вверх: «Я враг. Да, ты знаешь: я враг!» Он оживлялся. Он молча кивал головой. Глаза его глядели на меня совсем весело. Но все-таки, я это видел, это было не то, что им надо. И они убегали, оставив меня одного. На ходу, правда, кто-нибудь из них, будто б не в силах так просто расстаться со мной, иногда оборачивался, опять — снова с улыбкой — глядел на меня, и я так и читал по его глазам: «А шиш ты не хочешь? выкуси, на-ка!.. Вздумал еще: чтобы мы тебе были враги. Какой ты нам враг? Ты не враг, а сопляк». Да, так это было. Может быть, именно в них (убегающих) я как раз и терял то, что мне было нужнее всего?.. Но и у меня тоже были еще другие, то есть «свои» другие — четвертые; больше как я, больше похожие на меня. Они не молчали, они понимали меня с полуслова, я видел, как им тоже хочется, и они, боясь меня упустить, сразу же и торопливо делали шаг мне навстречу и, протянув ко мне руки, сразу мне говорили: «Да, давай. Мы будем враги…» Вы думаете, мы тут же начинали с ними драться? Лупить друг друга, как меня лупили те мои друзья и в яслях, и в детском саду, и в школе? Вы думаете, они протягивали ко мне кулаки? Нет, они протягивали ко мне просто руки, свои мягкие и нежные, открытые (ладонями вверх) детские руки, и мне не оставалось ничего другого, как тоже протянуть им свои руки в ответ, и, хотя мне казалось, что я делаю что-то не то, я это делал, я их протягивал, радость заливала меня, слезы выступали у меня на глазах: «Вот, наконец-то, у меня есть он. Он. Мой враг…» — и так, взявшись за руки, мы, дети, по-детски, мы, враги, все ходили и ходили взад и вперед, много-много раз все туда и сюда, взад-вперед. Кажется, мы больше молчали, и я был доволен в уме: «Вот, он мой враг». Но иногда, кажется, мы и разговаривали. И не столько проверяя, действительно ли это так, сколько давая выход своему внутреннему, своему убеждению и накопившимся чувствам, я говорил ему, сначала (а может быть, и наоборот) полувопросительно: «Вот, ты мой враг?» А потом полуутвердительно: «Вот, ты мой враг!» — и он отвечал мне спокойно и с достоинством: «Да, я твой враг». А потом он, мой ребенок, так же спрашивал меня сначала (а может быть, и наоборот) полуутвердительно: «Вот, ты мой враг!», а потом полувопросительно: «Вот, ты мой враг?» — и я ему подтверждал: «Да, я твой враг». Но все еще тут мне чего-то не хватало. Мы замолкали потом, а я думал в уме: «Вот это и все-то? Это всего-навсего так? Мы с ним враги? Вот, он мне враг?» Все тут было немного «не то». И я понимал, что что-то «не то». Не понимая, что именно, я однажды высказал, может быть, самую суть своих огорчений, пожаловавшись однажды дяде.