Однообразие невыносимо. Мне нечего делать там, где ничего не происходит. И потому что-то должно случиться со мной. Карташев, как санитар, сопровождал меня. Но я-то знаю, почему он навестил меня. Он тоже все, что можно, в своей жизни испортил. Можно говорить с отвращением.
— К черту ожидания! — об этом я давно хотел кому-нибудь сказать. — Вера в богов ушла, в человечество не появилась. Верить в толпу глупо, но все же тайно верим в нее. Мы не допускаем мысли, что можно избежать гриппа, если болеет улица. Не пора ли сыграть в одиночество, Карташев! Как хорошо сказал Бродский: «Играем временами в пустых амфитеатрах одиночеств».
Протянул ему руку, но подумал, что я кое о чем обязан его предупредить.
— Ты, Карташев, не такой, как все. Ты там в своих исчислениях. Как крот в капустной грядке. Всё, что сейчас можно сделать, ничтожно. Но ты не делаешь ничтожного, и уже больше других, крупнее. Ты понимаешь, что выглядишь загадочно, когда идешь по коридору своего учреждения, кстати довольно мерзкого? И вот ты замечен. К тебе подходит женщина с прекрасными глазами и протягивает бутерброд. Скажем, с яйцом. Прелестный жест, прелестный бутерброд. Собственно, тебе он ни к чему. Ты вышел пройтись, взволнованный результатами своих расчетов, пройтись — и вернуться к книгам. У тебя же грандиозные идеи! Ты говоришь: «Простите, я не хочу, спасибо». — «Возьмите, — говорит прекрасная женщина. — Не рядитесь, это пустяк. Вы наверняка не обедали». И ты взял, пожимая плечами, и что-нибудь говоришь. Так, ритуально. А завтра ты должен сам с прекрасной девой поздороваться и на перерыве уже гуляешь не один. И ты уже не там — в своих исчислениях. Потом тебе говорят: «Вы читали объявление, завтра будет выступать поэт Поломойцев?» Ты знаешь, что Поломойцев — ничтожество, но тебе, разумеется, не трудно еще раз убедиться в этом. И ты принял приглашение, как бутерброд.
— Откуда ты знаешь, — спросил Карташев, — про бутерброд, да еще с яйцом! Кто-нибудь рассказал?
Я объяснил Карташеву, знаю, потому что у меня был пирог. Ты запутался в житейской дребедени. Все делается по этой формуле. Это молекула ежедневных отношений во всем обществе. Тотальная дребедень, антисанитарная замусоренность наших биографий — и вывод готов: жизнь — это глупая шутка. И как ни рвешься прочь, оказываешься в конце концов все в той же точке — перед бутербродом с яйцом. Следует жить с великими решениями… Карташев спросил с восхитительным любопытством: «Что ты называешь великими решениями?» Но у меня нет сил продолжать разговор.
Утром в пустыне легко рождаются миражи. И грезящий араб не удивляется голубым куполам Мекки и легкому прибою холодных озер на горизонте. Его сухое тело, которое так легко вспыхивает от прикосновения его молчаливых жен, словно свободное растение, покачивается в неведомом ритме на пороге шатра. И так покачивается далекий верблюд, показавшийся на бархане. Может быть, это тоже мираж, как священная Мекка и озера. Ему незачем спешить с мыслями. Жены, готовящие пищу и старательно перетряхивающие старые ковры, возделали его покой, как возделывают поле.
Да, это верблюд. Араб видит, как ветер поднимает песок под его ногами и относит в сторону короткий верблюжий хвост. Но солнцу нужно подняться немного выше; и у шатра пропадет тень, когда тронет колокольчик на шее животного сироп зноя. Женщины выходят из шатра и думают. Они глупы, зачем думать? Приблизится наездник и станет ясно: какую поклажу везет верблюд, какого рода этот человек, какова сила в его мышцах и его винтовке. И когда наступит время, араб возьмет в шатре ружье или скажет наложницам: «Гость будет».
Когда наступает время любви или боя, он говорит ясным огнем, и не нужны ему ни расчеты, ни объяснения: он грезит или действует, он сладострастен или жесток. Но у моего современника другая альтернатива. Он может действовать только тогда, если у него есть принятые решения.
Из-за угла выезжает машина… В машине солдаты. Прохожего занимает странность: у одного из солдат борода. Солдаты стреляют, и человек падает на тротуар, думая в последние секунды о бороде солдата…
Вот и вся притча, которую я бы мог рассказать.
Одно из решений вытекает из притчи с очевидностью: у солдата нет лица, это нужно понять раз и навсегда. И ни бороды, ни детские песни взрослых дядь из-под брезента камуфлированного грузовика не должны колебать этого решения. Лицо солдата не имеет значения, или ты будешь, как последний дурак, скрести в агонии асфальт с результатом своего последнего наблюдения: «У некоторых солдат встречаются бороды».
Из-за угла выезжает машина. Какое тебе дело до странности одного из солдат. Если у тебя есть решение, ты можешь им крикнуть: «Негодяи! Нелюди! Потные механизмы». Ах, не все ли равно, что иногда следует сказать! Напротив, можно им заявить, что они могли бы стать великолепными людьми, а их лица — прекрасны, как у апостолов.
Где же начинается человек, где его последний рубеж, на котором он начинает рыть окоп и приспосабливать ключ от квартиры к роли оружия? Чудеса выживания в лагерях смерти подавляют фантастичностью приспособления. Но там уже нет человека, и я понимаю парадокс: отвращение охранников к своим жертвам. Но прежде, чем целые нации стали жить за колючей проволокой, они погрузились в пустое созерцание солдатских усов и исследования характеров фельдфебелей. А потом размах концлагерей и казней, музыка собачьего лая им стали казаться проявлением неотвратимой силы.
Мне стыдно читать о себе. Я прекрасно помню тот день и разговор на Невском проспекте. Тогда я впервые подумал: вот человек, кое-как одетый, теряющийся в толпе, — разве ненароком кто-то оглянется на резкий смех и отметит редкую манеру ходить, сцепив на груди пальцы, а это, я знаю, идет духовник целого поколения. Я не мог даже допустить мысли, что и у него «все испорчено» и что ему может быть попросту плохо. Но кто щадил Шведова?! В его дом, в редакцию шли такие, как я, получить заряд веры и надежды в себя и в нас всех, — после письма с припиской «меня нет никогда дома» ничего не изменилось. У всех была уверенность, что он принадлежит всем.
Притча про араба и солдата с бородой, для меня тогда сочиненная, стала рассказом. Напечатанным на машинке, он ходил по рукам. Говорили, текст дали прочитать кому-то из высокого руководства, и будто руководство удивлялось и смеялось: «Разве этот Шведов не в курсе, кто в СССР принимает великие решения?!»
Есть прекрасное слово — СОПРОТИВЛЕНИЕ.
Усталость влечет к скрипучей тахте дома Веры Шиманской, но еду автобусом на Садовую. Есть в этом вкравшемся побуждении и цель: в старом доме, возможно, на чаши весов ляжет неучтенная мной гирька и приведет в движение длинные цепи причин и следствий. Страницу блокнота разделил на две графы — подвожу итог:
Есть ли рубеж, на котором человек начинает строить баррикаду, чтобы более не отступить от себя ни на шаг?
Рубежа нет, человек отступает все дальше и дальше, превращаясь в животное, в инфузорию, в ничто?..
Целую неделю ношу в портфеле статью ректора и Кº, но не могу прочесть до конца даже первой страницы. Целую неделю как редактор я был недееспособен, а может быть, недееспособен уже навсегда. Противоестественно шлифовать то, что уже является шедевром казенного пустословия и пафоса. Если до сих пор не объявил, как подобает, что выполнять задание отказываюсь, то на это есть оправдание: раз в месяц приносить в дом моего сына деньги. Никто никого не спрашивает, по совести рубли заработаны или криводушно. Все равно жизнь не перестроишь по другим чертежам. Пусть дети, ради которых жертвуем совестью, сделают жизнь иной.