Интересный и своеобразный набор механизмов символического самоутверждения представляет собой и практика одного из основателей знаменитой еще по 1960-м годам группы «Горожане» Владимира Губина, в частности повесть «Илларион и Карлик». В ней, конечно, отчетливо влияние модной в этот период латиноамериканской прозы, и прежде всего X. Кортасара, можно при желании найти фрагменты, напоминающие Набокова, но куда важнее присутствие «вывернутого, сдвинутого орнаментального слова, загонявшего смысл в невозможность никому и ничему служить, кроме себя самого» (О. Юрьев). Характерно, что критик, принадлежащий совершенно другому поколению питерского андеграунда, проводя параллель между орнаментализмом и принципиальной асоциальностью («никому и ничему не служить, кроме себя самого»), говорит в равной степени и о Губине, и о себе, потому что столь же высоко оценивает одну из самых популярных для ленинградской культуры систем эстетического позиционирования. Понятно, что в этом демонстративном эскапизме почти в равной степени содержатся отсылка к аристократическому превосходству (например, к Пушкину — «себе служить и угождать») и вполне простительное (то есть тактически оправданное) писательское кокетство и лукавство (нет писателей, пишущих для себя, потому что в этом случае о них никто бы не узнал, а раз знают, значит, они предприняли ряд шагов для обеспечения себе известности); но лишний раз подчеркнуть избранность, уникальность, единичность принятой роли означает повысить ее символическую ценность в глазах читателя. Но самое главное, если бы писательская практика никому и ничему не служила, она бы не была востребована. А она бывает востребована в той степени и теми, кто в процессе интерпретации текста способен апроприировать его символические инструменты для социального и психологического самоутверждения. Создание орнаментального текста основывается на предположении, что сложность будет востребована той средой, в которой социальная стратификация происходит концептуально схожим образом. Совершенно необязательно, чтобы писатель сознательно ориентировался на ожидания известной ему аудитории, очень часто эстетические предпочтения автора кажутся ему естественными, единственно возможными, независимыми и репрезентирующими его, и только его, персональные вкусы. Это, однако, не отменяет подчиненность процесса выбора законам экономики обмена. Стратегии писателей и читателей одного круга взаимоувязаны, и неслучайно Губин называет свое окружение «сотоварищами по выживанию».
Влияние орнаментальной прозы отчетливо демонстрируют и рассказы Александра Морева (его демонстративное самоубийство — в 45-летнем возрасте он бросился в вентиляционную шахту строившейся станции метро — еще одно доказательство того, как трудно осваивалось новое социальное поведение теми, кто стал пионерами дистанцирования от общей официальной системы ценностей и противопоставления ей системы ценностей небольшой группы). Морев пытался совместить бытование во «второй культуре» с надеждами на успех в «большом социуме» (ему удалось опубликовать несколько рассказов и стихотворений в советской печати). Но в 1970-е годы куда употребительней были стратегии тотального обособления, в рамках которых советской власти как бы уже не существовало. Или — еще не существовало. Этим уже и еще, в которых настоящее подлежало отчуждению, соответствовали многочисленные примеры использования условного письма, где отсутствовали признаки эпохи, а отстраненность взгляда действительно доходила до «отчужденности мира». Идеологема восстановления разорванной связи времен получала в этом случае буквальное, дословное подтверждение, так как именно «советское» слово изгонялось, чем факультативно подтверждалась ценность досоветской, классической культуры и схема функционирования вне области применения «советского» языка. На эксплуатации приемов условного письма основывались самые разнообразные практики — от интеллектуальных притч до рассказов, воспроизводящих современность без применения современных (советских) понятий. Иначе говоря, в фокусе оказывалось настоящее, увиденное словно из прошлого или из будущего, а точнее — и именно это прежде всего подразумевали адепты условного письма, — с точки зрения вечности.