Конечно, семья, о которой идет речь, — это «ячейка советского общества», и ироническая ретроспектива возможных супружеских отношений — это демпфирование целого ряда советских идеологем от «всепобеждающей силы любви» до утверждения, что человек человеку «друг, товарищ и брат». Однако за этим очевидным уровнем прочтения предполагался и другой. Тот «портрет стакана», что собирается носить в кармане герой, легко ассоциируется с рентгеновским снимком любимой женщины, который носил в кармане герой романа Томаса Манна «Волшебная гора». А это — напоминание о важной и ценной для андеграунда модернистской традиции и одновременно — знак принадлежности к постмодернистской эпохе: идея просвечивающих друг сквозь друга изображений, или «изображение изображений».
Не менее важным представляется и присутствие в прозе Кудрякова беккетовской «антигуманистической» темы несовершенства человеческой природы, ущербности человеческого бытования в рамках существующих антропологических границ — вопрос, более актуальный для комплекса идей «новой антропологии», но, возможно, наиболее остро из авторов ленинградского андеграунда прозвучавший именно у Бориса Кудрякова.
Конечно, очень часто антропологическое интерпретировалось читателями нонконформистской прозы как социальное или, по крайней мере, как продолжение социального. Поэтому, казалось бы, факультативным, а на самом деле принципиальным был и собственный социальный выбор автора. Среди вошедшего в этот сборник особое место занимают «Похороны доктора» Андрея Битова и цикл коротких рассказов Николая Коняева — произведения авторов, не имевших опыта работы кочегаром или сторожем, характерных для ленинградского андеграунда. Кстати, включение в сборник рассказов Битова и Коняева, эстетически, казалось бы, близких нонконформистской прозе 1970-х, но представляющих собой часть принципиально иной социокультурной стратегии, — интересный шаг составителей. Это позволяет сравнить два принципиально противостоящих сегодня друг другу взгляда на смысл творчества. В рамках эстетической интерпретации поведение автора не имеет никакого отношения к способу истолкования и функционирования его произведения, потому что оно самоценно и принадлежит сфере культуры, важность которой не ставится и не может быть поставлена под сомнение. Именно ее реализуют составители, собрав под одной обложкой эстетически близкие, опирающиеся на похожие художественные традиции произведения (так, Коняев в своих коротких рассказах из цикла «Дерево» отчетливо опирается на традиции 1920-х годов, например на эстетический аскетизм Добычина). Однако другая не менее распространенная интерпретация столь же принципиально отрицает самоценность любого творчества, в том числе литературного, и рассматривает любую культурную практику как способ социального, культурного, символического самоутверждения и конкуренции, как способ отстаивания ценности собственной позиции. А также как процедуру распознавания «своих», способных легитимировать социальное и культурное позиционирование, и различения их с «чужими», дезавуирующими ценностные установки тех, кто входит в группу. В рамках этой интерпретации художественное поведение не просто важно, оно является частью художественной практики, состоящей не только в создании текстов, но и в уже описанной процедуре социальной и символической стратификации. То, что большинство авторов настоящего сборника в 1970-е годы были сторожами и кочегарами, а Коняев и Битов — членами Союза писателей, лишь частная деталь, куда важнее, что их практики были адресованы разным социальным группам с несовпадающими функциями самоутверждения и конкуренции.
«Похороны доктора» Андрея Битова — рассказ о хорошем советском враче (невозможный для андеграунда герой), где комплиментарно подаваемая принадлежность к советской элите не мешает апелляции к дореволюционной культуре. Однако причастность героини к социально адаптированным кругам советского общества влекла за собой использование принципиально иных способов символического самоутверждения. Так, Битов подчеркивает, что, разбив чашку, героиня «сбрасывала пятьдесят или сто рублей в ведро жестом очень богатого человека, опережая наш фальшивый хор сочувствия». Или еще один принципиальный для автора штрих — многократно употребленный в качестве характеристики героини эпитет «порядочность» — знак принадлежности к распространенному способу дистанцирования в среде советской интеллигенции, делившейся на людей порядочных, то есть сохраняющих досоветские представления о ценностях, и непорядочных, то есть «совершенно советских». Другой важный эпизод — героиня «помешивает варенье: медный, начищенный старинный (до катастрофы) таз, как солнце, в нем алый слой отборной, самой дорогой базарной клубники, а сверху по-голубому сверкают грубые и точные осколки большого старинного сахара (головы), — все это драгоценно: корона, скипетр, держава — все вместе (у нас в семействе любят сказать, что тетка величественна, как Екатерина)». Помимо неизменно подчеркиваемого социального статуса, здесь отчетливо обращение к державинской «Жизни званской» и многокрасочности существования дореволюционной аристократии. В этом же ряду такие признаки присутствия табуированного, как подробное описание смерти героини, ее еврейство, обращение к Богу, а также противопоставление «мертвенности» тех представителей советской элиты, что пришли на похороны героини, «жизненности» простых врачей, медсестер, зевак, создающих в рассказе оппозицию «трон — молчащий народ». Усвоив эти приемы, читатели, которым было необходимо это обособление могли символически возвысить и исправить свою социальную позицию.