— А цвет, цвет, — настаивала она. И на лице ее было столько нетерпения и даже страха, словно она что-то загадала, и оттого, что он скажет, должно все решиться.
— Цвет, — повторила она. — Что тебе напоминает его цвет?
Он смотрел на лист и не видел ее лица.
— Табак? — усмехнулся он.
— Эх ты, прозаик! — Она была явно разочарована.
— Почему прозаик? Может, я дальтоник?
— Цвет, какой странный цвет, — страдала она. — Неужели ничего не видишь?
Он с любопытством взглянул на нее и снова на лист. «Кожа? Нет, не кожа. Что-то еще очень близкое. Ага, пергамент. Цвет старинного пергамента! Ну конечно же! — обрадовался он, найдя то, что искал. — Не бурого коричневого пергамента, а буровато-желтого, отбеленного, в серебристых и коричневых пятнышках времени по краям. Интересно, а что же подумала она?»
Он отдал ей лист и пожал плечами.
— Я, наверное, кретин — ничего не вижу. Обыкновенный кленовый лист.
Она с сомнением смотрела на него.
— Лист как лист, — повторил он. — Ну, а что он тебе напоминает? — И ждал с любовью, с великим мальчишеским любопытством.
«Быть или не быть! — подумал он. — Если она скажет то же, то все будет прекрасно! Но только где же ей — ей, конечно, недоступна такая далекая, тонкая ассоциация цвета, фактуры и времени».
— Так что же тебе напоминает этот лист? — повторил он тоном эксперта.
— Цвет старинных японских гравюр! Вот что! А ты их и не видел!
— Браво! А ты их где видела? В Токио?
— Я видела, а ты — нет!
— Браво! — опять сказал он. — Не всем же сходить с ума от японских гравюр, хватит и одного Ван Гога!
Он, конечно, знал их и сейчас, глядя на лист с тонким графическим рисунком не продольных, а зонтичных жилок, недоумевал: как же я сразу не сообразил?
А она улыбалась и впервые глядела с чувством превосходства.
Совсем рядом ее короткие черные волосы, и ее глаза, и эта улыбка. «Боже, как она прекрасна сейчас! — думал он. — Я счастлив, я люблю эти деревья и этот лист, потому что она рядом и вот такая! Но откуда она все знает? Ну как же, она только что прилетела из Токио! Сию минуту!»
— Да! — сказал он. — Цвет японских гравюр! Никогда бы не подумал, а сейчас вижу. Ты права, тысячу раз права! Цвет японских старинных гравюр…
Как прекрасны первые дни любви, когда радость первого впечатления становится открытием и утверждением всего лучшего, что есть в человеке, в природе, в тебе самом! Как волнует робкое, трогательное узнавание чужой души, в которой находишь свое лучшее выражение.
Он знал, что всегда будет любить ее и любоваться ею и не устанет слушать ее, и был уверен, что никогда не зевнет в ее присутствии, даже и закрываясь газетой, а если зевнет она, так что ж — она закроется и одной рукой, и его не будет раздражать, почему не двумя.
Поднялся ветер. Листья полетели. Смеркалось.
— Ну что же, пойдем, а то темнеет. А я хочу показать тебе еще рыбацкий поселок, и лодки, и ветлы на берегу. Пойдем! Тут рядом, за парком. Там и волнорез. Совсем волжский поселок. Увидишь такое под боком у Ленинграда! Пойдем, пойдем. Бери свой букет. А выше, знаешь, у самого шоссе, есть плотина и водопад. Там тебе понравится так, что голова закружится. Пошли.
Она встряхнула свой яркий букет. И тут он увидел на земле оставленный ею лист. Лист лежал никому не нужный, блеклый, цвета старинных японских гравюр. Ненужный ей и ни одному музею, даже токийскому. Он поднял лист и спрятал его в карман плаща, а там осторожно разгладил ладонью.
Ветер усиливался, и он взял ее под руку. Деревья шумели, летела листва, неслась по ветру, катилась по дорожкам. Все было очень хорошо. Через час-полтора они приедут в город, а там уже зажгутся фонари. «Счастье, счастье! — твердил он себе и внушал: — Будь с ней снисходителен и чуточку небрежен — именно это ей и нравится в тебе. Никаких страданий Вертера! Если она поймет, что я люблю ее, — она примет это как должное и вклеит еще одного лопуха в свой гербарий. Помни, тебе тридцать, а ей девятнадцать. И не будь тюленем».
А под ногами шуршали листья, а над головой плыли низкие облака, и когда они вышли из парка и остановились на мосту, чтобы идти к рыбацкому поселку, и когда она широко увидела залив и потянула его к воде, и когда они, щурясь от ветра и глядя в сторону Кронштадта, весело заспорили, где Кронштадт: «Вон там». «Нет — там! Там — Ленинград, а там — Кронштадт, — показывал он рукой, — уж поверь мне, девочка, в Токио я еще не был, но где Кронштадт — знаю!»
Она вдруг погрустнела и задумчиво сказала:
— Как странно. Через неделю я выйду замуж и этого уже не будет!
— Как? — Он замолчал, пораженный, и забыл все — и где Ленинград, и где Кронштадт, — все, с чем приехал сюда.
— Как замуж?! Что ты говоришь?
Она пожала плечами, поежилась и, перехватив под мышкой свой букет, подняла воротник, прижала концы воротника к подбородку и сощурившись смотрела вдаль. Ветер трепал рядом ее волосы.
— Как замуж? — повторил он, все потеряв.
— Так. Тот парень, который был тогда со мной…
— Не может быть! — почти закричал он. — Ты не сделаешь этого, слышишь, ты не смеешь… Неужели не видишь… Ведь я…
Она виновато взглянула на него и снова на залив. Залив был пустынен.
— Так было хорошо, так хорошо, как никогда, — сказал он упавшим голосом.
Она опустила глаза и носком своего узкого модного сапога стала собирать в кучку ломаные камышинки на берегу.
Было очень тихо, только ветер шумел за спиной в верхушках деревьев. Он не знал, что сказать, что сделать. Он еще видел этот свой сегодняшний поющий парк и слышал ее смех, но все горело, все рушилось.
Он стоял на ветру, пораженный. Она молча собирала носком сапога камышинки и давила их каблуком.
«Как же так, как же так, — думал он. — Все кончено, и так сразу. Пустынно, ничего нет, ничего!»
Голова кружилась. Он взглянул на ее ногу. «Тюлень, возьми себя в руки! Скажи, что тебе все равно. Засмейся. Поздравь ее! Пусть она поцелует тебя в лоб и положит этот веник на твою могилу. К чертям! Все пропало: и этот день, и все-все, и рыбацкий поселок, который я только что хотел ей показать и уже не покажу, и черные смоляные лодки на берегу, и часовенка у деревянного моста — ничего не покажу. Нет сил. А я-то думал снять здесь летом комнатку у рыбаков. И чтоб она приезжала по вечерам, а я встречал ее, и от меня, как от рыбака, пахло бы рыбой! Тюлень! Ничего теперь не будет! Ни вечеров, ни телефонных звонков, ни ее лица рядом в мартовских сумерках. Ишь, размечтался, обрадовался, размяк, как тюлень, — подругу увидел под северным сиянием. К черту! Снова одна работа, работа! Но теперь, наверное, не дотянуть. Столько она отняла у меня сегодня!»
Он не смотрел на нее. Молча достал пачку сигарет, встряхнул.
— Дай и мне! — сказала она.
Он, не взглянув, чиркнул спичкой, закурил в ладонях на ветру и отдал ей сигарету. Сосредоточенно закурил вторую. Курили и смотрели на холодные мелкие волны, бегущие по заливу. Горизонт был сер и пуст. «Да, уже не поплывем весной в Петергоф, и солнечная палуба не будет качаться, и ветер не будет трепать рядом ее подросшие за зиму волосы. Опоздал!»
Сигаретный дым сразу схватывался ветром и уносился в сторону парка. Темнело.
И вдруг он произнес то, что, казалось, совершенно не относилось к случившемуся.
— Странно, — сказал он. И ее поразил его добрый голос. — У меня сейчас такое чувство, будто стоит мне сделать шаг, и я пойду по воде. Знаешь, как святой. И так, пешком по воде, можно дойти до Абиссинии… А там, наверное, сейчас синее-синее небо!
Она сразу увидела это синее небо и идущего по синим волнам человека.
— Или в Полинезию! — сказала она ему в тон. — А как ты думаешь, Христос ходил по воде? — спросила она.
— Черта рыжего! Ходил по лужам, как по воде! — И решительно повернулся к ней. — Этого не будет, слышишь, не будет! Ты не сделаешь этого! — Он схватил ее за руку. — Клянусь этой сморщенной мелкой лужей — ты не сделаешь этого! Ты не выйдешь за него! — И больно сжал ее запястье. — Этого не будет! Ты мне нужна! Мне — понимаешь? Нужна как жизнь! Я задохнусь без тебя!
Он с болью и ненавистью смотрел ей в глаза и повторял:
— Мне ничего не нужно. Только ты! И к черту эти японские гравюры! — Он яростно ворвался в карман и далеко отшвырнул смятый лист. — К чертям эти листья! Я люблю тебя, люблю, понимаешь? — Глаза его горели. Она не видела его таким. — Ты мне нужна, ты, ты, ты! — словно в бешенстве повторял он. — Этого не будет, не будет! Скажи — да! — Он стиснул ее руку. — Что молчишь?