Выбрать главу

Ходики стучали.

«Да, Евсей, — твоя правда!» — думал Трофим. Вспоминал, как после войны колхоз был завален — председатель за председателем, один другого чище! Сколько их перебывало! Мать честная! Поставят — снимут, поставят — снимут. А им ничего и не сделать. Кто ж за голую палку от трудодня работать-то будет? Чтоб лошадь работала, кормить ее надо! А Евсей после войны застрял в городе на стройке, а потом потянуло домой. Приехал сюда, где начинал когда-то коммуну первым председателем. И поставили его. Ты, мол, в тридцатом первым когда-то хорошо заварил эту кашу, попробуй — теперь расхлебай! А он видит, дело плохо! Колхоз завален. Весь урожай государству, а себе ничего. Люди вымотались, устали работать за спасибо. И ничего с ними не сделаешь силой — не крепостные! Евсей понял: кнутом не заставить — рублем подарить! Сразу пойдет дело! Созвал он правление, и не только бригадиров, но весь колхоз, от мала до велика. И говорит как на миру: «Вот что я надумал, и сделаем вывод! Государство нам определило план. Большая норма, ничего не скажешь. И мы ее сдадим! А что наработаем сверх нормы — поделим между собой. Поняли? Много наработаем, много и получим. Так что все зависит от нас». А на следующее утро все были на поле. И стар и мал. И даже Прохоровна, что одной ногой в гробу была, — туда же. И все вкалывали не покладая рук и весело спины разгибали. Отличный урожай вышел — никогда такого не было! Сдали государству норму, а остальное поделили между собой. И закатили пир на все село! И вот тут-то и стукнули Евсея. Из района прикатил на зеленом козле шишка в кожаной фуражке. «Как так? Мать твою, перемать! Ты, Евсей, собрал хороший урожай, сдал государству норму! А излишки где?» Евсей чуть стопку не выронил. Думал, приехал хвалить, награждать! А тот орет, наседает: «Ты што думаешь, у нас один твой колхоз в районе? Вон другие — опять план завалили! Ты должен был их недоимки покрыть! А ты — ишь добряк, пир устроил, кормишь тут казенным, государственным! Мать-перемать! А район чем будет отвечать государству?» Евсей стоит бледный, молчит. А тот страху нагоняет, орет: «Ты думаешь, мы только за твой колхоз отвечаем? Только о тебе думаем?» Евсея тут как прорвало, кулаки сжал. «Значит, лучше думать надо! А то приехал тут на казенном коне и глотку дерешь! Ты на кого орешь, горлобрал? Я пулю от кулаков в спине имею, и не за то ее получил, чтоб народ частокол грыз, а ты пузо наращивал! Ты за кого боишься, за себя или за людей?» Снял с него фуражку и кинул в Манькин огород. Полетела кожаная. Тот совсем обалдел, глаза выкатил, вскочил в машину и укатил. Без фуражки. Только крикнул: «Я те покажу кузькину мать!» — и скрылся в пыли. Витька Манькин подал Евсею через забор фуражку. Евсей взял, похлопал ее и надел. Все смеялись, поздравляли с победой. А утром… сняли Евсея. И вместе с фуражкой. И колхоз снова ухнул на то место, где был, и еще ниже.

За дверью заскребся и заскулил пес. Старуха заворочалась на печи.

— Ох, грехи наши тяжкие, Шарик вернулся. Впусти его, дед. Продрог ведь, гулящий!

Старик встал, впустил собачонку — одно ухо торчком, другое конвертом, хвост баранкой.

— Пришел, бедолага! Ишь, ведь знает: дырка в хлеву! Через сени — и дома.

Пес прыгал вокруг, подпрыгивая, норовил лизнуть в бороду, но куда там, высоко.

— Ну, хватит, хватит, шельмец! Небось отморозил свой хрящик? Давай спи. Не мешай старухе — ей рано вставать. Вот, иди посмотри у кота молока, не осталось ли?

Старик подошел к ходикам, подтянул цепь с замком вместо груза, прикрутил фитиль в лампе и снова лег.

— Ох, дед, лампу-то совсем потуши. Керасину не напасешься.

— Чего уж там керасин, пусть горит, — сказал дед. — Ты-то жжешь свое масло — я же молчу!

Не мог последнее время спать без света. Видно, уже недолго осталось. Курил, смотрел на свет лампы. Смотрел на стол, на образа, на окна — одно не задернуто занавеской. Герань в горшке, столетник из города на подоконнике. А за окном ночь темным-темна — это из избы, а с улицы — в окне свет! Свет!

Было тихо. Старуха слышала — старик еще ворочается. Услышала, как в углу у печи пес стал лакать Васькино молоко и как кот зашипел. «Вот жадина! Брысь, Васька, брысь! — мысленно помогала старуха собаке. — Брысь! Ты скоро лопнешь, а этот все бегает по морозу невесть где». Наконец она услышала внизу ровное посапывание и похрапывание. «Ну, кажись, мой нехристь уснул, слава богу. Пусть отдохнет — намаялся, наломался за день». Потом услышала рядом мурлыканье кота на печи. Гладила пушистого — выгибал спину, терся.

На стене тикали ходики. В избе было тепло. За стеной потрескивал мороз. Последний перед весной.

Старуха глядела на свет лампадки и шептала:

— Господи, Пресвятая Богородица, прости и помилуй нас. Продли дни старику моему, и пусть сынам нашим пухом будет земля и наша, и чужая. Охрани, неопалимая купина, дом наш! Охрани, Господи, землю нашу от ворогов и супостатов! Аминь!

Цвет японских гравюр

Константиновский парк (в Стрельне, близ Ленинграда). Памятник архитектуры и садово-паркового искусства XVII–XIX веков. Первоначальный проект Петра I. Создавался под руководством архитекторов К. Леблона, Н. Микетти, В. Растрелли, А. Воронихина, А. Штакеншнейдера и др. Охраняется государством.

…И о том, что этот тракт раньше шел из Петербурга до Петергофа. И о том, как было хорошо когда-то в этом парке, и как шуршали шлейфы по песку, и шуршал гравий под колесами рессорных экипажей у дворца, и раздавались звон шпор и цоканье копыт; и о том, как в то время неплохо было быть учителем фехтования, а в свободное от уроков время брать книги из дворцовой библиотеки и читать их, сидя где-нибудь у окна с видом на парк, на залив…

И о том…

Он шел рядом и говорил, говорил, стараясь заглушить урчанье в животе. Такой стыд! Вспотел даже. В желудке заблудились по крайней мере две моторные лодки и гонялись друг за другом.

Он сжал пальцы в кулак.

«Господи! Надо же так оконфузиться! Так ждал этой встречи. Первый раз пригласил ее».

Осенний парк. Листья падают. Тишина. И вот вам, извольте слушать эту музыку… Как вам нравится этот Пуччини? Не хватает еще, чтоб я сыграл ей Баха!

Он нащупал в кармане плаща три билета — два трамвайных и один автобусный, — смял их в комок и незаметно проглотил. Надо было хоть чем-то унять голодные спазмы в желудке.

«Представляю, каково ей это слушать. Наверное, думает: с таким не соскучишься, проглотил эолову арфу и доволен».

Он остановился, доставая сигареты. Чиркнул — сера, вспыхнув, отлетела. О, черт! Чиркнул вторую спичку, поднес к сигарете и, закуривая, как в кадре, увидел ее ноги на дорожке. Она шла над огоньком спички в его ладонях, медленно уходила и что-то смущенно мурлыкала себе под нос. В руке она держала кленовые листья. Это была их вторая встреча, и первая вот так — один на один.

Он еще ни разу не видел ее со спины. Хороша! Очень тоненькая, с красивыми ногами в кожаных сапожках на каблучках-шпильках, в легком стеганом пальтеце. А эти ничем не прикрытые волосы — черные, коротко стриженные. Очень идет ей эта стрижка. Как мальчик, совсем как мальчик-казачок. Но столько женственности!

Курил и медленно шел за ней. «Только б прекратилась эта идиотская музыка! Совсем она смущена». Ждал.

Вот сейчас обернется, вот сейчас…

Подождал и весело позвал:

— Галчонок!

Она повернулась.

Не выносил красивых имен и еще ни разу не назвал ее по имени. Все называл своими именами. Вот как сейчас — Галчонок.

Он шел, она улыбалась, ждала.

Месяц назад, в первую их встречу, он шутя назвал ее большеротым галчонком. Наклонился к ней (она сидела в кресле, курила и смеялась) и сказал:

— А знаешь, ты совсем большеротый галчонок!

Он медленно шел, она улыбалась, ждала.

Тогда она не обиделась, а широко улыбнулась, потому что и в компании было весело, и он как-то хорошо это сказал, словно позвал ее, вот как сейчас.

Она смотрела.

И опять он курит… Худой, одетый небрежно. В расстегнутом плаще. Серые волосы, лишенные блеска, еще тогда, в первую встречу, показались ей мертвыми. И лицо болезненное, с синевой под глазами и на висках, и даже у носа, на переносице, — голубизна. Она еще тогда подумала, что с закрытыми глазами его лицо, наверное, напоминает лицо мертвого. Но глаза! Глаза удивительно живые! И, кажется, никогда не закрываются.