«Гражданину, не искушенному в общении с юристами, но обращающемуся к ним в поисках справедливости, свойственно отождествлять закон с этими его представителями; приписывать последним качества, присущие, по его мнению, Закону…»
Мы не представители Закона — мы экстрасенсы, но, видимо, отношение к нам всех этих людей — наших добровольных помощников — было обусловлено принятой в обществе как аксиома, но по существу неверной посылкой, отождествляющей всякое право с обязанностью. Исходя из этой посылки, естественно было для них сделать и неверный вывод; наделяя нас сверхъестественными качествами, они готовы были дать их нам взаймы. Ведь как экстрасенсы мы были обязаны знать и быть всемогущими, а они считали, что это наше право.
Была ранняя, еще холодная весна, отпуск брать никому не хотелось, и поэтому мы просто бездельничали, лениво, не спеша приводили в порядок документы и просто так, чтобы еще немного потянуть и не включаться до лета в новое дело, записывали с радиоприемника пресс-конференции профессора, интервью с ним разных журналов, радиостанций и телекомпаний и передачи о нем, которыми в это время был просто забит эфир. Профессор был героем дня. Он триумфально шествовал по свету, и везде (видимо, это все же не только мое провинциальное отношение к местной знаменитости) восхищались его замечательной внешностью, его старомодной элегантностью и естественной простотой его безупречных манер, его великолепным английским и таким же великолепным французским, и немецким тоже, языками. Да, я говорил, что мы всегда были в восторге от его английской, джентльменской внешности, только теперь я подумал, что она, пожалуй, вовсе не английская, такая же не английская, как его романы и статьи, как его социология и психология, — все это наше, свое, только мы не желаем этого иметь и упорно боремся с этим, чтобы всегда восхищаться чужим.
А профессор продолжал свое турне. Он побывал в Скандинавии и на Дальнем Востоке и даже в странах Восточной Европы (как оказалось, он владел и некоторыми славянскими языками) и раздавал направо и налево свои остроумные интервью, но о нас он ни разу даже не вспомнил. Даже чтобы посмеяться над нами. И хотя мы по своей профессиональной скромности никогда особенно не стремились к славе — наоборот, всегда избегали рекламы, — такое его пренебрежение, по совести говоря, нас обидело. Впрочем, мы понимали, что были всего лишь частностью в жизни профессора, пусть неприятной, досаждающей, но частностью, а может быть, он просто считал ниже своего достоинства сводить счеты. Теперь профессор все больше и больше отдалялся от нас, и его голос слышался уже издалека, как эхо, отраженный во многих мнениях и толкованиях, но иногда бывает так, что именно эхо в своем отдаленном и очищенном звучании сделает для вас понятным то, что вы не успели расслышать, когда вам говорили в лицо. В своей Нобелевской речи профессор говорил о языке. «В начале было Слово», — сказал профессор, но я не буду пересказывать эту речь — она достаточно широко известна. Скажу только, что в этой речи я совершенно по-новому увидел весь опыт его общения с нами. Ведь мы действительно его понимали, а он говорил, что язык освобождает человека, что добросовестное отношение к языку, по сути дела, единственное, что может решить самые серьезные проблемы, стоящие как перед отдельными людьми, так и перед всем человечеством. И я подумал: «Почему же мы, зная профессора, любя его, доверяя ему, продолжали нашу игру?» И сам себе ответил: «Потому, что наша игра — это все тот же жаргон. Это замкнутый самодовлеющий язык, язык, не рассчитанный на коммуникацию».