Но вот и мост. Он закуривает тоненькую сигарку с маленьким мундштуком и затягивается. Теперь — на мост. Он движется медленно, с чувством собственного достоинства. Он вдруг видит Марию и видит сад: запущенный, почти дикий, он стоит перед его глазами. Редко кого приглашал он к себе в этот сад. Сергей приезжал на каникулы, и они спали под старой грушей в этом саду. «Мы ведь с тобой не педерасты?» — спрашивал Сергей. «Нет, спи, малыш, я просто очень люблю тебя; а педерасты, как и непедерасты, любят только свое ремесло. Спи, пусть тебя это больше не беспокоит, тем более я не прошу тебя ложиться на живот. Спи на правом боку, это, говорят, полезнее».
Или он рисовал его в своей комнате. Обнаженный Сергей напоминал ему что-то отчаянно прекрасное, отчаянно — потому, что ни у кого, ни у одного мужчины или женщины, натурщика или натурщицы, он не видел такого тела. Голый Сергей то и дело подбегал к мольберту и пытался заглянуть, что ж там получается. Но он не разрешал ему — «Сглазишь, вставай на место».
Но потом все пропало. И холст — тоже: он сжег его в саду осенью, когда сжигали всякий хлам и палую, засохшую листву.
Мария исчезла, исчез сад, и он опять улыбнулся. Проходящий мимо мужчина лет шестидесяти, посмотрев на его улыбку, вдруг побледнел и шарахнулся в сторону… Но он этого и не заметил: он смотрел на мост под ногами, чувствуя его твердость и в то же время податливость. Он чуть запьянел, но не потерял контроля над собой: он сознавал, что мост неспроста. Он прислонился к перилам и стал зачем-то вдумываться в конструкцию этого, казалось бы, простого на первый взгляд сооружения. Чутьем он угадывал, что ему пригодятся все эти опоры и пролеты, и чем яснее понимал, тем явственнее слышались баховские аккорды в мостовых переплетах. Будто что-то сообразив, он стал ощупывать перила: сам того не замечая, он оставлял на них следы крови, точащейся из пальцев, как сияние.
Он двинулся дальше по мосту, не теряя из поля зрения ни единой заклепки, ни единой, даже маловажной детали, как, например, маленькая виньетка в чугунном узоре. Но вдруг мост оборвался, будто ему перебили хребет, и одна половина его рухнула в воду. Он посмотрел вниз, хмыкнул про себя и поплелся в обратную сторону.
Затем он опять перегнулся через перила, завис над водой, как дельтапланерист, и резко взмахнул крыльями.
Проснувшись, он почувствовал, что не может шевельнуться. Он опять был привязан к кровати. Это ему не показалось странным, он бы и сам привязал себя к кровати: разве можно отпускать психа в город, где и воздух напряжен, как избитое тело, а люди — как воздух? Вот они сейчас здесь, а подует ветерок — и их как не бывало. А самое главное — ему очень захотелось курить. На крик прибежала та самая черногривая, что делала ему укол, пока он стоял в ванной. Он объяснил ей, что очень хочет курить и что он начинает выздоравливать… Красивая, как лошадь, женщина кивнула своей гривой и позвала санитаров. Его развязали.
Он растирает затекшие руки и смотрит, как зимняя стынь вдувает в щели плохо заклеенных оконных рам мелкие крупинки снега. Белизна за стеклами празднично искрилась, и нежданная радость некоторое время стояла у его постели, как могла бы стоять здесь его тетушка Вася или его жена. И оттого, наверное, во рту появился привкус мороженого.
От легкого полумесяца зимнего света на потолке меня чуть знобило. Развернув глаза (мне казалось, что они — колеса тяжелой телеги, двуполосующей белый снег), я увидел койки с трупами вполне реальных людей, пыхтящих, храпящих и чревовещающих, один из них даже что-то читал, вроде стихов и вроде даже бы собственных. Только теперь я вспомнил, что познакомился почти с каждым, но когда и как познакомился, я не помнил. Одного из них я сейчас видел меж собой и окном. Его звали Шуриком. Он склонился надо мной, предложил мне сигарету (почти как официант меню), и я впервые сполз со своего здешнего ложа. Но как только я встал, я сразу же понял, что больше никого не хочу видеть, а только курить и еще — как всегда… Вспомнил о капельницах и подумал, что это они меня доводят до судороги мучительной боли. Я тут же сунулся продрогшими ногами в шлепанцы и поплелся за Шуриком в уборную. Там было много цветного народа: разнопижамные, разнолицые, многорукие, и все они смотрели на меня, как на идиота, а я поздоровался с ними и прикурил у одного из них, очень напоминающего одного из членов народного контроля (позабыл его имя), который постоянно спрашивал и никогда не отвечал: наверное, потому, что не спрашивал я. Потом, дымя сигаретой, я долгой красной струей орошал унитаз. Почувствовав, что я пуст, я прислонился к стене и с удовольствием затянулся. Пижамы бросали на меня жадные взгляды и просили оставить.