Выбрать главу

Только потом, когда с него самого полезут клочья и он будет один посреди бескрайней каменистой пустыни, под черным диском, который, как прибитый, стоит на одном месте, прямо над головой, и ему будет все равно: пот или мозг стекает ему в глаза, — вот тогда он по-настоящему поймет, и единственно приятным будет для него то, что он когда-то отстегнул флягу и вылил в какую-то жестянку 750 граммов воды.

Доктор пошел дальше, внимательно глядя под ноги: он искал, он должен был найти и подержать в руке, выхватить частицу из этого дурацкого круговорота — кусок, на мгновение сделавшийся материальным, и тогда может наступить какое-то равновесие.

— Это — зеленый абажур, это — настоящее.

У него забилось сердце и не отпускало, пока он ходил кругами в мутном пекле, пытаясь собрать то, что не растащили по норам звери и птицы, что еще не предано земле. Он складывал свои трофеи в пакет.

«Конечно, мгновение… — бормотал он. — Взрыватель был без колпачка. Вот полюбуйтесь, не понять даже, что откуда, что куда? Это что? а где вторая половина?»

— Этот парень здорово умеет. Он бы и не подошел; ему нет нужды на это все смотреть, он убедился, что не может промахнуться, и все. Ему действительно насрать, кто там, капитан или майор? — Доктор остановился, поднял глаза и остался стоять, изогнув губы в скорбной улыбке, глядя на зверя, который топчется возле жестянки, приволакивая ногу. — А вот тебе не все равно…

Полигон. Никто не скажет, как он велик, где его границы, есть только ржавый шлагбаум и желтый щит «Проход, проезд запрещен. Стреляют», и таких шлагбаумов не счесть, но каждый знает только один, через который попадаешь в его владения. И нет такого из нас, кто проехал бы его от и до, и потому представляется, что нет у него конца. Можно неделями колбаситься по бесконечным дорогам, запутанным среди сопок, и не встретить живого человека. Разве выскочит вдруг солдат: «Стой, назад!» — и когда повернешь обратно, за спиной все летит к чертовой матери, все горит, слышишь грохот и вой невидимого оружия. Можешь снова ехать неделю — никого, только следы военной деятельности людей и механизмов, только воронки, окопы, траншеи, загадочные конструкции, остовы аппаратов, изрешеченные муляжи, жестянки, картонки, стреляные гильзы, солярка — таинственное запустение, — иной раз диву даешься: чем то или иное увечье нанесено холму или дереву, и ощущаешь себя вне закона. Здесь все определяют наставления по стрельбе, команды капитанов, которые метят в полковники, и жестокие приказы полковников, ползущих в генералы. Однако трава растет, водятся животные — им дела нет до военных приготовлений и всего этого хлама, — они жили тут и будут жить, а барахло рассыплется в прах рано или поздно, потому что эти кретины поубивают друг друга на первых же великих маневрах.

Только так: иначе не отдают.

Но есть еще настоящие военные; они не знают ни злобы, ни корысти, им все по хую, они — из стекла, как тот парень, они знают одно: если в тебе что-то шевельнулось и ты поднял оружие — считай себя мертвым; над ними знамена защитного цвета, и там слова первого механика своему командиру: «Юдхаарджуна — сражайся, Арджуна!» И поэтому они непобедимы.

Только к вечеру Долина смерти отпустила его, и Доктор погнал задыхающийся мотоцикл, не сбавляя скорости на поворотах и косогорах, рискуя свернуть себе шею. Он думал не об этом, он просто гнал, будто желал вырваться, чтобы все осталось позади, как длинный шлейф пыли, потому что впереди вставали ослепительные вершины, окрашенные низким солнцем, они становились все выше и выше.

И сейчас, по дороге в Ташкент, так же как в последние два месяца, Метлу занимало только одно: он силился вспомнить — может, он хотя бы читал о чем-то таком или слышал. Густой воздух долины срывал с машины запах одеколона и гуталина, непонятные узбекам солдатские песни. Спросить было не у кого.

Он вспомнил лишь, что читала ему когда-то та одноклассница, сидя у него на коленях, а он рассеянно шуровал под платьем среди крючков и резинок.

«Боже! — закрывала она лицо книжкой. — Это же Пушкин! А мы, чем мы занимаемся? Ведь это же „Евгений Онегин“! Как же ты не понимаешь?»

Метла хлопнул себя по коленке, чтобы прогнать эти воспоминания.

«Пушкин! Пушкин! Мура. Там у него один нормальный мужик — Онегин: надоели ему тюли-тюли, и он свинтил. Это коню понятно!»