этот — на свою досознательную прародину, где существовал доутробно, в одном из прежних воплощений, если условно считать его работу — по 10–12 часов без выходных — на штамповальном станке, производящем деталь «УГОЛОК» — такие разглаженные жестяные пионерские галстуки, норма 5000 за смену днем и 3500 ночью в колесном цехе автомобильного завода, откуда автомобили увозят, ставя друг на друга, в развивающиеся страны африки и азии, где уже все в порядке или почти все, — а ведь это его первая служба за тридцать один год жизни и сразу же — на штампах — вот не знает еще, что, когда вернется из отпуска, его переведут на конвейер: нечего, мол, посещать бывших друзей, когда у них в квартире идет обыск, и ничего, не умер даже, просто потерял право жить в столицах, утратил комнатку в центре, все вещи пропали, дали в жилконторе бумажку с размытой печатью: «…стол старый, приемник старый, стул старый и всякий старый хлам…» — все его картины исчезли, как не было, краски, холсты, картон, книги, фирменная одежда — всякий старый хлам, и незаметно для себя самого упустил он право жить где бы то ни было, кроме тех мест, где будет вынужден жить, и теперь даже коридор коммунальной квартиры — для него тот свет, тем более что с его приходом разговор принимает новое направление; человек, условно обозначенный как «хозяин угловой комнаты», отворив дверь и пропуская его к другим гостям, продолжает прерванный резким (ребенок спит, господи, тише!) звонком пересказ не то романа, не то повести или просто «записок местного автора», применившего к пошехонскому нашему культурному бытию прием «отстранения», словно описывает нас серапион какой-то, выкормыш виктора борисыча шкловского, брито наголо и стрижено лево-правое и сыро-вареное варево литературы, не то роман, не то мемуары с того света, куда герой попадает после легкой условно-литературной смерти, и Тот Свет — все тот же зимне-осенний, насквозь облитературенный ленинград, попытка заглянуть в нашу жизнь с той стороны жизни, через замочную скважину смерти: герой умирает в ленинградской комнате, лежа рядом с женой и одновременно вылетая в приоткрытую форточку, попадает на те же прославленные улицы, только несколько пообветшалые, чуть более тускло-туманные, чем в реальности, — такой теплый молочный пар над рекой, у мостов те же синие таблички с официальными названьями рек и ручьев, литературно закрепленная «нева», «фонтанка», «мойка» и пр., а рядом с казенными — самодельные, выдранные из кашеобразных блокнотов листки в клетку, подпольные интерпретации водных наименований в духе ложноклассической эстетики, сделаны химическим карандашом, нельзя от них освободиться человеку из писательского подполья, летописцу, замешанному на кваренги и росси, древнеримских стасовских арсеналиях, руинах екатерининских помпей — нельзя — и вместо «невы» курицыной лапой накорябано: «лета», вместо «мойки» — «стикс», «ахеронт» или что-то еще более неразборчивое — так самоопределяется засмертная интеллигенция в молочном тумане мировой культуры, да и