ий цвет, насыщаясь, переходит в пурпур, в кармин, в бисер, как на филармонических концертах, если смотреть вверх, ведя голову по звуковой дуге фугообразного музыкального движения, и тогда какая-то бесцветная висюлька, какая-то фиговина в люстре переживает целую гамму ярчайших цветовых состояний — от светло-зеленого до кроваво-черного, богатая, бесконечная жизнь, жить можно — только нужно медленно описывать головой замысловатую мелодическую фигуру, — и все тусклее свет коридорной лампочки, где четверо ослепленных разговором собеседников и пятый (почти освоившийся), не обращая внимания на таракана, который в позе напряженного вслушивания застыл на стене, продолжают бесконечное обсуждение невыносимой уже насекомой темы, кто-то вспоминает предисловие некоего п. в роскошном, как «золотое руно», альманахе «аполлон», правильнее было бы окрестить эту трехкилограммовую херовину «меркурием», кто такой п.? ага, был здесь такой, в кафе торчал, как же его звали? никто не знает, впрочем… впрочем, прозвище помню: «мандавошка», но как его звали-то? один пассаж из его писаний задел всю первую эмиграцию — абзац о том, откуда (не с генерал-губернаторского бала же!) занесены переселенцы «третьей волны», нет, они явились из квартир-клоповников — и это сущая правда — чего же тут обидного, правда, все клопы в тот год, когда вышел «аполлон», куда-то бесследно исчезли, а было их такое множество летом накануне выхода альманаха, что стены, украшенные расплющенными шкурками, пришлось завесить множеством репродукций: миро — на желтом фоне человекоподобные фигуры, составленные из насекомых ниток с черными шариками на концах, — шевелящиеся живые локаторы, и красное, кровавосолнечное пятно, и условная, нарочито-детская (дада) морская звезда, и запах гниющих водорослей, и шипение песка, и много-много светлой приморской поэзии — ее скрадывает тусклый свет коридорной лампы, застилает табачный дым, заносит пеплом общекультурный разговор, самое время некстати припомнить недавнюю историю: правнук, что ли, бакалейщика елисеева прибыл, возят по городу: здесь была контора предков, теперь театр комедии, а магазин по-прежнему торгует, зато не частная лавочка — крупное предприятие при главном управлении торговли ленгорисполкома, и вот, полюбуйтесь, революция ничего не сломала — все та же знаменитая сплошная стенка винного отдела, площадь 400 метров, те же электрические дуги и роскошные, дутой бронзы, люстры, а сколько народу толпится! теперь это — народное достояние, но что елисееву-то молодому с этого? я, говорит, чужд родовой гордости, обидно, конечно, но не обижаться ведь приехал, не то чтобы из ностальгии, некогда, — прибыл по делу: у вас есть закон, не знаю, как формулируется точно, а смысл такой, что каждому нашедшему клад государство оставляет четверть, сколько бы это ни стоило и кто бы ни нашел, так вот: перед революцией мой, что ли, прадед или, может, дед, кто их там помнит? здесь спрятал золото, клад — место знаю и могу указать с условием, что мне выплатят причитающуюся четверть в твердой валюте, минутку, нужно проконсультироваться — сопровождающий к телефону, возвращается, сокрушенно разводя руками: видите ли, к сожалению, вы не гражданин нашей страны, на вас не распространяется закон о кладах, ничем не могу помочь, а вечером того же дня бывший елисеевский магазин на ремонт закрыли, десять месяцев все ломали изнутри, стены по кирпичику перебрали, зеркальную стенку винного отдела вдрызг расколотили, нету ничего, никакого клада нету; что ж это вы? — спрашивают елисеева при очередной торговой встрече, — вредительство какое-то получается: вы нас, простите, дезинформировали насчет золота, ага, это у вас сыск такой — но вот мои новые условия: выплачиваете пятьдесят процентов стоимости в долларах — и золото ваше, несколько дней утрясали, согласовывали, наконец подписали соответствующую бумагу, поехали, вошли в бывший магазин: кругом кирпичный лом, мусор — где же оно? — да вот она, люстра, висит, голубушка, в пыльном чехле из мешковины, нетронутая, 200 с лишком пудов червонного золота 96 пробы, хитер был дед, чуяло сердце: приказал еще в январе 1916 отлить новую люстру и повесить у всех на виду в торговом зале — патриоты тогда возмущались, даже заметку тиснули в газете «копейка»: дескать, страна воюет, солдат на фронте кровь проливает, вшей кормит, а елисеев-де от армии, от победы отрывает сотни пудов бронзы, сколько орудийных стволов вышло бы! таковы у нас столпы общества, люстра в купеческом стиле модерн — где она теперь? говорят, будто и не было ее вовсе, — я-то вот помню, что висела, и тысячи людей, кроме меня, помнят, но кто мы все-таки? мы — недостоверное статистическое множество, нам веры нет, и самих нас почти что нет, а есть начальство, которое ни о какой люстре знать не знает, стало быть, ее, люстры, не висело, никакой стенки стеклянной не стояло, магазин открыт после модернизации интерьера, восстановлен первоначальный вид, а все остальное — обман, так сказать, чувств, злонамеренные слухи и клевета, помните заметку в «ленинградской правде» от 8 марта 1980 года? — раз в проекте архитектора туган-барановского 1907 года не предусмотрено люстры, значит, ее и не было, да и сам купец елисеев не очень чтобы был — тоже сомнительная полумифическая личность, и зря только его бывший уродливый торговый дом разрушает гармоничность ансамбля невского проспекта — если бы не знаменитый театр комедии, давно бы снесли выродка, жирный пудовый модерн, нет, сейчас так уже не говорят, потеплели как-то сейчас к модерну, попривыкли, нынче и модерн как бы искусство, а ведь еще в 1959, помню, маргарита николаевна фигнер — дочь певца-эмигранта и племянница верки-топни-ножкой — говорила: ну поглядите же, прямо комод с аполлоном, торжествующая безвкусица, и где? — напротив россиевой александринки, а мы, пятнадцатилетние ее воспитанники из кружка западной литературы, смотрели, воочию убеждаясь в ее аристократической правоте, двадцать пять лет прошло — когда что-то нравится, то кажется: будет нравиться всегда, пока жив, — ан нет, иллюзия молодости, год в горьком пролетел незаметно, как дурной сон, только «кресты» буду вспоминать, а никакого горького для меня не останется, если Бог даст, вернусь живым оттуда — вернешься? — и кто-то высказывает резонное опасение: вдруг не пропишут в Ленинграде, с 209 статьей теперь не прописывают, проклятая статья, прежде только поэты были проклятые — ерунда, может, и пропишут, все меняется, а мы перемен не замечаем, сидя в коридоре, — ложное ощущение: мы сами за это время стали другими — мы другие, чем в начале разговора, мы — все четверо, нет, пятеро — изменились, и когда только это бессмысленное сидение кончится? ну и уматывал бы отсюда, если на месте не сидится! да кто меня выпустит-то? — это там, за границей, они мобильные, а здесь сиди и не рыпайся, пока тебя не послали, как вон его — в горький по казенной надобности за общественный счет, да и насчет тех, на западе, — тоже иллюзия, что они в движении, — они, как мы, тоже не очень-то подвижны, путешествуют меньше, не до туризма — инфляция у них, деньги стали дороже, мир сузился, пути укоротились и ведут вместо чехословакии или черного моря в тэзе, в альпы, на многочасовые молчаливые молитвы, экуменические семинары, ах, и ношение на груди серебряной цепочки с голубым, неправильной формы камушком, где выдолблено как бы естественное углубление, лунка для духовного гольфа, — и туда, как капли в единую чашу, стекают и слезы, и вера людей-христиан… да, они не такие активные, но по крайней мере не делят мир надвое, нет, они ищут за пределами, от старших братьев и отцов их отличает глухота: жить, не слыша грохота мегафона, когда с крыши партийного микроавтобуса волосатый толсторожий парень орет, выкрикивает по слогам, демократически скандирует лозунги 68 года: «будьте реалистами! Требуйте! Невозможного!!!» — необъятные, в манере кастро, промежутки между словами, эти сосущие под ложечкой пустоты не завораживают их, не наполняют блаженным ожиданием, что вот-вот обнаружится последний смысл и все сразу станет видно как на ладони, — совсем они, бедные, оглохли для лозунгов и митингов, и заезжий индус собирает их в чистой, хорошо проветренной комнате с окном на море, и там они учатся осмысленно молчать, и лишь изредка, редко-редко, еле слышно задают тихие вопросы — и слышат в ответ новую, внезапную, неожиданную, ошеломляющую интонацию в молчании учителя — и бесконечно открывают все новые и новые фразы, куски и целые тексты немоты — о эти летние каникулярные месяцы на юге франции, это бесконечное, с мая по октябрь, хождение в свете истины и красоты, чудотворно правильное глубокое дыхание, я не говорю уж о волшебной рождественской неделе, о золоте пасхальных праздников, о легионе национальных красных дней, когда не нужно по утряни тащиться ни в университет, ни на службу, и никаких тебе трудсеместров, никаких прод- и стройотрядов, но вечно юное, беспечное шатание по миру, где с каждым годом все труднее и труднее жить, все голодней и беспредметней, — не потому ли с каждым годом их приезжает к нам все меньше, больше нет социальных иллюзий, мир совершенно определенно лежит во зле, и местная фарца вынуждена пробавляться одними финнами — благо, тем все равно куда ездить, лишь бы напиться в лежку, — но как они замечательно приспособились друг к другу — финны и фарца, — прямо-