климатические станции, предназначенные для внезапного резкого изменения температуры воздуха в районе, равном по площади пустыням гоби, калахари и сахара вместе, исключая, впрочем, наши кара-кумы: гарантирована пляска ртутного столба от -45 до 50 градусов каждые четверть часа, самолеты, крылатые ракеты и прочий воздухоплавательный хлам разных марок — от легендарного ильи муромца до суперсекретного МИГ-28, известного на западе под названием «бэкфайер», от летающей этажерки фурмана до гуляющих ракет системы MX, непроходимый хвойный лес на склоне горы, сельва сельваджо крылатых ракет типа «земля-земля-22», а на вершине горы вместо традиционного елочного шпиля или кремлевской звезды — последний, после краха цивилизации уцелевающий памятник героям решающего танкового броска через ла-манш и альпы, так на вершине ярко-фиолетовая, как собравшиеся в одну огромную каплю чернила из разбитой банки, — чудом собравшиеся чернила (и действительно, одна у нас у всех надежда — чудо!), ярко, феерически-фиолетовая, марсианского вида, с несколькими десятками фар различной формы и цвета на квадратно-овальной груди, на покатых боках и хвостатом заду — чудовище, усеянное огнями, одетое в бугристо-жабью тусклую кожу, без видимых признаков орудийных стволов, без пулеметных рылец — безоружная? нет, все вооруженье внутри, под кожей, способная переваливаться на паучьих ходулях, прицепленных к гусеницам, — вот она, вершина горы, вот она — просматривается со всех мыслимых и немыслимых точек зрения гигантская ДРАП-МАШИНА — машина, чтобы драпать (народный юмор рабочих спецмонтажного цеха), — необъятная, идеальная подвижная нора, где в случае чего готово спрятаться самое большое начальство, спасительная мать-утроба посреди огня, крови и радиации, экологический коллапс, черная дыра чистой неги в самом центре орущего и мрущего мира: сортир с душем шарко, ванна для сидения и ванна для лежания, текинские ковры на стенах и цветная фотография бездонного, многооблачного неба над аустерлицем во весь потолок, система рефрижераторов с водой, азовскими осетрами, десятками сортов черной и красной икры, ветчины, колбас на несколько месяцев, прибор, вырабатывающий горный воздух над ялтой в начале мая, полная, загадочная тишина ритмически нарушается лишь романтичным и сладостным падением очередной кристальной капли из меньшей в большую, потом в еще большую раковину-гребешок — несколько увеличенная металлическая копия фонтана слез (оригинал утрачен вместе с бывшим эрмитажем в бывшем ленинграде), великолепная библиотека, где на почетном месте «лолита» и «дар» набокова, экспортный сборничек фета — некоторые страницы закапаны воском… «когда красавица, прорвав кристальный плащ, вдавила в гладь песка младенческую ногу…» запас свечей кончается — распорядиться, чтобы возобновили, рядом — иерусалимское издание «москвы-петушков», читанная не единожды, потрепанная книжонка, хаотический рисунок славы калинина на обложке, обложка и обрез книги чем-то залиты — водой или вином? — бумага пообрюзгла… читали, видно, в ванной и не без гедонизма, о чем свидетельствуют многочисленные «?» и «!», проставленные жирным красным фломастером, неразборчивые, расплывшиеся собственные мысли, почему-то следы губной помады на полях — безличная, но магическая власть противоположного пола, незачехленный японский кинопроектор и косо натянутый пластиковый экран… отчего же мы так мало пишем о любви и красоте? — вопрос, вряд ли приличный рядом с «москвой-петушками»… но смешно было бы искать любовные сцены в сочинениях, подобных, скажем, «невскому проспекту»; «любовь», «красота», «добро», «вдохновение», «творчество», «истина», «справедливость» — все это легко и с удовольствием произносится, хотя нет-нет и какой-нибудь режущий голос полоснет по драгоценной словесной парче: «не говори, что Бог справедлив: если бы Он был справедлив — ты бы уже давно был мертв!»… но, слава богу, у венички нет мата, не впадает он в аэротическое сквернословие, движется по гребню языковой пропасти, не оступаясь там, где оступается большая часть московской богемы, — шествует вдоль последней кромки словоуважения, и это — одно из несомненных достоинств книги — сохранение языковой кристальности, обретаясь в нечистой среде, выполняя двусмысленную (термин «амбивалентность» неприемлем — стал понятием внекультурным, бытовым, даже торговым, я бы сказал), выполняя двухсоставную смысловую задачу: взглянуть на современников пьяным глазом сократа — так взглянуть, чтобы язвы и незаживающие зловонные раны нашего общественного уродливого тела превратились в зияющие светопроводные отверстия, памятные нам по Евангелию, — в светоносные дыры, откуда льется свет и свет и свет, и заливает все видимое пространство, и высвечивает все невидимое, — вот он, триумф зрения, когда пространство обращается во время — чистое пространство в чистое время, — а время тут же отменяется мановением руки, как отменяют экспресс № 1 «ленинград-москва», получив экстренное известие о необратимых событиях на границах огромного двухголового государственного тела — и вот когда зазвучит замечательная фраза из замечательного начала когда-то научно-популярного сценария, слова поэта Лени Аронзона, вынужденные заботой о хлебе насущном: «есть мир в нас, и есть мир вне нас, и есть граница между ними — кожа» потрескалась и обветрилась, местами воспалилась и вздулась, а в других местах истончилась до сукровицы — кожа, этот разговор в тупичке жизни, неравномерный, многослойный: то говорят все четверо собеседников разом — никогда, Господи, не научимся говорить по очереди! — то никто, никто не может прорвать неловкую пленку молчания, становится неудобно и тесно сидеть в коридоре коммунальной квартиры, и уже бросает косой взгляд кое-кто из жильцов, ворчат соседи, просыпается ребенок, и хозяин скрывается за дверью, а гости все молчат — пора, кажется, расходиться по домам… но нет — то, ради чего они собрались, еще не кончилось, даже и не началось-то по-настоящему, еще только-только брошена жирная курица всеобщего смысла в кипящую воду общения, и никакого общения-то еще нет, одна психологическая несообразность сидения вместе, все чувствуют ее — все, пожалуй, кроме пятого, новоприбывшего собеседника, нашего горьковского гостя, — ему предстоит несколько дней жить здесь, уходить он и не собирается, его разморило от тягучего отвлеченного разговора, ни «москвы-петушков», ни фета не читал он — и, сидя на корточках (не хватает стульев на всех), засыпает, и спит с открытыми глазами, будто внимательно и любопытно слушает напряженную паузу в разговоре, — так он спит и видит во сне коридорного сна, как выходит из легкой сельской утренней реки — выходит не шевелясь, но приближаясь (наезд съемочной камеры), — выходит на искристо-песчаный пляж фетовская красавица в недоуменном исполнении конашевича, он, спящий, кожей ощущает, как прорвала пленку воды ее совершенная лодыжка, как ослепляет, вырвавшись из-под воды, ее влажная ступня (замедленная съемка): капля крупным планом — сгибается, набухает, светлеет, становится тяжелой, образуется тончайшая перемычка между розовой подушечкой под большим пальцем и пустым, голубоватым воздухом внизу, перемычка разрывается — и капля, отделенная от ступни, медленно, как огромное водяное яблоко, летит вниз, за ней другая, третья… капли тяжело падают на песок и тают, всасываясь, — остаются только круглые темные пятна, цепочка совершенных следов на песке ведет к кустам (камера снова отъехала, средний план), совершенные следы девичьих ног, пропорции почти античные — второй палец длиннее остальных, плавная дуга повторяет очертания песчаной косы, миниатюрные миндалевидные лунки столь же невероятны, как играющий в гольф персонаж «тысячи и одной ночи»… «когда красавица, прорвав кристальный плащ, вдавила в гладь песка младенческую ногу» — тогда можно, присев, как клетчатый детектив викторианских времен, на корточки и доставая откуда-то внушительных размеров лупу в медной военно-морской оправе, бесконечно, забыв о времени и пространстве, рассматривать эти слепки небесной красоты, эти мимолетные оттиски, оставленные навечно афродитой-ранией, — и все прочее несущественно, тленно, гибло, перед нами и не следы вовсе, а серия, дышащая цепь живых картин в рамах неправильной формы — в рамах, отдаленно напоминающих влажные следы купальщицы на кварцевой россыпи, — можно проследить развитие сквозного сюжета: мирный, не прерываемый истериками и битым стеклом, поток времени: гармоническое, почти античных пропорций детство в панталончиках, в хрустальных вазах, наполненных райскими яблоками, в ослепительных тарелках с ослепительно-кровавой парой вишен посреди немецкого рисунка, изображающего виноградную беседку, в плюшевых портьерах, в зачехленной тяжелой мебели возле отцовского письменного стола, под барометром, оправленным в военно-морскую медь, — прокуренный ноготь постукивает по стеклу, дрожит стрелка, в южные окна вплывают тучи, входит, снимая жесткий фартук, садовник, перед летним дождем вдруг просыпается во всем доме таинственный запах кресельной кожи, керосин заливают в настольную фарфоровую лампу, поправляют фитиль, извлекается китайская рабочая коробочка, ноготь снова стучит по стеклу барометра — стрелка вздрагивает, первая капля пада