Большой глобус упал со шкафа и раскололся на неравные части. Кривая линия разлома проходила через Антарктиду, Индию и поворачивала на Европу. И Борис Тимофеевич понял, слабея, что вся его теперешняя жизнь, а может быть, и будущая судьба, расколоты надвое и не будет проку склеивать рухнувший мир и надо строить новый…
НА АЭРОДРОМЕ… ПОТЕРПЕЛ АВАРИЮ ПАССАЖИРСКИЙ ЛАЙНЕР КОМПАНИИ… ЧИСЛО ЖЕРТВ СОСТАВЛЯЕТ… ЧЕЛОВЕК…
В трамвае жила и росла давка. Бориса Тимофеевича притиснули животом к спинке сиденья. Слева прислонился к плечу высокий парень в обнимку с девицей. Сзади между ног просунули квадратный портфель с выдающимся замком, и при каждом равномерном, как волны прибоя, покачивании публики, замок с наслаждением царапал ногу. Справа кто-то для устойчивости цепко держал Бориса Тимофеевича за локоть: пальцы были крепкие и с грязными ногтями. Чтобы продвинуться от дверей, люди поднимали руки и раза три задевали Бориса Тимофеевича по затылку, отчего голова дергалась, будто он кивал в знак согласия или приветствовал знакомых. Наконец чей-то бодрый и свежий голос произнес: «Господи, вот выставил затылок! Хоть бы голову убрал куда-нибудь!» Кругом интимно засмеялись, и Борис Тимофеевич сыграл в дремоту: закрыл глаза и уронил голову на грудь.
Ему было тоскливо.
Догадка, что его прежняя жизнь, устойчивая, привычная, удобная, полетела коту под хвост, — превратилась в уверенность, что наступают какие-то неведомые ему, отважные времена и придется решать, выбирать, а этого Борис Тимофеевич боялся больше, чем почечного приступа.
Борису Тимофеевичу не приходилось принимать серьезного решения, кроме решения — брать в столовой комплексный обед или отдельные блюда, и он знал, как это мучительно неподъемно, и поэтому жизнь и люди, в ней участвующие, всегда все за него решали.
Когда мама, добрая, косенькая женщина с мягкими теплыми руками, плавным контральто певшая всю свою длинную жизнь в церковном хоре, сказала однажды: «Бобик, тебе надо идти в холодильный техникум», — Борис Тимофеевич пошел учиться на холодильщика. Когда он в первый раз сходил с девушкой в кино и почувствовал себя страшно повзрослевшим и дворовый заводила Колька Симагин сказал: «Слышь, Бобби, отвали от этой девочки», — он перестал быть влюбленным и с девушкой в кино уже не ходил. Когда в магазине ему предлагали гнилые помидоры, говоря, что других нет и не предвидится, а вот эти и есть натуральные, зрелые, — он брал гнилые. Когда, проходя мимо пивного ларька, он слышал: «Эй, мастер, дай двадцать копеек», — он давал. Когда в очереди кто-нибудь по нахалке вставал перед ним, — он никогда не возражал.
Теперь же в трамвае, сдавливаемый и терзаемый, он тоже молчал, но скорее по привычке, а не из принципа, потому что чувствовал в себе растущую силу сопротивления, хотя и не ведал, куда эту силу направить и надолго ли ее хватит.
На службу он, конечно, опоздал, но понял это не сразу — у проходной завода, вынырнув из мыслей, вдруг заметил, что не видит спешащих людей. И испугался. Потому что никогда не опаздывал, а, наоборот, всегда приходил загодя. И никогда никаких нареканий по службе, а тем более выговоров, не имел, а имел благодарности в приказе в дни красного календаря.
Стыдясь проступка, взглянул он на часы, постучал по стеклу: секундная стрелка бодро дергалась по циферблату, но часы упорно показывали пять часов восемнадцать минут, и это неприятно поразило Бориса Тимофеевича, — это был тот момент, когда он проснулся и испытал странное воздействие.
Пунцовый вошел он в двери и удивился еще более — охранник, который обыкновенно отбирал у опоздавших пропуска, чтобы доложить по начальству, на сей раз сделал вид, что ничего не заметил. Более того, охраннику, видимо, было так горестно и стыдно смотреть на Бориса Тимофеевича, что он вообще отвернулся, и Борис Тимофеевич, втянув голову в плечи и приседая, шмыгнул по-воровски в турникет.
В гардеробе заводоуправления однорукий служитель в толстом черном свитере, приняв на согнутую руку пальто Бориса Тимофеевича, выразительно подмигнул и глупо щелкнул себя по горлу корявым пальцем.
— Надравшись вчера пребывали?
— Что вы, — стыдясь, удивился Борис Тимофеевич. — Я вообще не пью.
— Бросьте побасенки, — строго сказал гардеробщик, поворачиваясь к вешалке.
Выйдя из-за вешалки, он постучал по барьеру номерком.
— Нынче не пьют кому не на что и кому не подносят.
— Да что вы! — громким шепотом произнес Борис Тимофеевич, оглядываясь, не слышит ли кто их разговора, и протягивая руку за номерком, — у меня почки!