Это был совершенно новый радиомикрофон размером с таблетку аспирина, за что он и получил свое название, и прослушивать или записывать с него можно было в радиусе ста — ста пятидесяти метров, следуя, например, за объектом в машине. Дорогая штука — его трудно было получить, но профессор стоил классного шпиона, а то и двух, и нам не отказали, хотя к тому времени радиомикрофон был нам уже не нужен: мы и так были уверены в том, что профессор ни с кем никаких связей не имеет. Теперь этот микрофон сопровождал профессора в его прогулках, а кто-нибудь из наших (иногда это был я) следовал за ним в машине по другой стороне улицы, если эта сторона была правой, и занимался бессмысленным делом: записывал профессорское молчание, изредка прерываемое теми репликами, которыми он обменивался с продавцами в магазинах.
В это время появилось новое обстоятельство: явление, которого мы не могли объяснить, но оно было, может быть, и случайной помехой при прослушивании, в остальном в нем не было никакой видимой связи с описываемыми событиями, — так, дополнительная странность, возможно, просто совпадение, но все-таки загадка, а нам их и без того хватало.
Я уже говорил, что во время нашего негласного осмотра профессорской квартиры мы видели там проигрыватель и довольно большое, но, пожалуй, несколько тенденциозное собрание пластинок, и теперь в наших магнитозаписях регулярно попадались длинные музыкальные вставки, которые нам, хотя и выборочно, ежедневно приходилось прослушивать, и, естественно, это была самая нерезультативная часть нашей работы. К тому же и вкусы профессора далеко не во всем совпадали с нашими. Это не значит, что мы ничего не признавали, кроме танцевальной музыки. Все мы люди образованные, специалисты в своей области, но и помимо этого не чужды культуре. Кому не бывает приятно задуматься под квинтет Моцарта или «Хоральную прелюдию» Баха? — и мы задумывались, тем более что было о чем. Или погрустить под вальсы Шопена… Меньше мы любили Стравинского и Прокофьева, но и этих мы приучились слушать через какое-то время. Спустя два-три года после начала прослушивания нас перестали раздражать Шёнберг и Веберн, но профессор в порядке «отдыха» иногда слушал таких композиторов, среди которых даже Штокгаузен показался бы слишком академичным и старомодным. Мы уже потом узнали, что и как называется, от одного музыковеда, но пристрастие профессора к авангарду часто нас утомляло. Эти длинные музыкальные «паузы» наступали где-то в середине дня, а потом занимали еще час перед сном, после работы. И все-таки все бы это было терпимо, но тут музыка иногда стала накладываться и на монологи профессора — что такое?! неужели он пишет под музыку? Мы предположили, что профессор в целях конспирации глушит свои монологи пластинками, а сам… ну, может быть, затыкает уши ватой? Но против последнего говорил тот факт, что музыка начинала иногда звучать и среди ночи, когда профессор уже давно спал, — мы специально сделали несколько ночных записей, чтобы это узнать. Более того, она стала иногда включаться во время его отсутствия, что могло быть объяснимо только специальным стремлением дурачить нас: поставить какое-нибудь реле, это не трудно сделать. Мы решили проверить такую возможность и для этой цели опять навестили квартиру профессора, выбрав момент, когда он был в отлучке, а музыка звучала. Мы не нашли никакого устройства, и проигрыватель не работал, и в квартире вообще не было никакой музыки, но все это время и то время, что мы там находились, она (это уже ни в какие ворота не лезет!) записывалась на магнитофон. Наши разговоры в квартире вместе с музыкой попали на пленку, но мы так и не обнаружили ее источника. На всякий случай мы в ходе нашего визита испортили профессору проигрыватель, но это, конечно, ничего нам не дало — в дальнейшем музыка все так же появлялась когда хотела. Теперь уже не один оператор, а целая группа занималась тем, что отфильтровывала профессорские монологи от этой музыки, существовавшей, видимо, только для нас, потому что больше никто, включая и жильцов этого дома, ее не слышал. Было такое впечатление, что она существует в этом доме, как в эфире, но кто и откуда ее передает, оставалось невыясненным. Заводила, обладавший одним знаменательным талантом задавать самые неординарные вопросы не только другим, но и себе, подошел к этой загадке с другой стороны. Он связался с одним музыковедом, крупным специалистом в области современного авангарда, и мы все вместе в течение нескольких дней прослушивали эту какофонию. Музыковед был озадачен не менее, а может быть, и более нас. В конце концов он заключил, что это, несомненно, авангард, но не только никогда им доселе не слышанный, а что еще интересней, он, музыковед, не может найти ему аналога ни в отечественной, ни в зарубежной современной музыке. «Не могло же это возникнуть на пустом месте!» — удивлялся музыковед. Еще он сказал (но мне кажется, что здесь он противоречит самому себе), что в этой музыке, в самой ее логике, угадывается национальная традиция. Он оговорился, правда, что, когда дело идет об авангарде, трудно вообще говорить о традиции и в данном случае он не может указать хоть сколько-нибудь определенного влияния современных композиторов, однако можно найти некоторые предпосылки в отечественной музыке конца прошлого века. «Здесь какая-то другая линия развития, — сказал он, — другой вариант истории. Истории музыки», — уточнил он. Мы пожали плечами — мы же в этом не специалисты. А в чем, собственно, мы специалисты? Впоследствии мне всерьез пришлось задуматься над этим, но пока нам приходилось думать о другом, о том, чтобы не дать новому роману профессора (все это время мы о нем не забывали) появиться в печати, а музыкальное оформление этой истории мы временно отложили в сторону.