Выбрать главу

— Правильно ли я понимаю вас? — перебил Шульга. — Утром допросим Балабана?

— Да, конечно. Надо взяться за этого «домушника».

…Лёха с любопытством смотрел на этих двух новых начальников в штатском. Несомненно, начальников: сюда, в тюрьму, неначальников не пускают, а это начальство, и небось достаточно высокое, потому что один уже пожилой и держится властно, а другой — сухощавый, глазами так и сверлит, будто в самую душу к тебе заглядывает. Что ж, гляди на здоровье, а увидишь ли что?

Балабан сел на предложенный ему табурет. Под ложечкой засосало: что им надо? Дело его в прокуратуре довели до конца, скоро суд, а потом — знакомая жизнь в колонии, нельзя сказать, чтоб роскошная, но там своя «братия», и можно как-нибудь перекантоваться…

Балабан испытующе посмотрел на этих двух.

Старший, чуть лысоватый, закурил и придвинул Балабану две пачки — сигареты с фильтром и папиросы «Любительские». Балабан вытащил длинную сигарету высшего сорта, прикурил и пустил дым под потолок — таких сигарет давно не курил, даже у прокурора, не говоря уже о районном милицейском начальстве, угощали только «Памиром». Что ж, большее начальство — и сигареты получше.

— Хорошие сигареты? — спросил его следователь.

Балабан утвердительно кивнул и искоса посмотрел на пачку. Это не прошло мимо внимания Козюренко.

— Возьмите ещё, — предложил он. — Или вам больше по вкусу эти? — пододвинул «Любительские».

Балабан пренебрежительно отодвинул папиросы.

— Если уж нет ничего другого, — пояснил он. — Не накуриваюсь я ими, и дым не тот. Кислый.

— А я иногда курю, — возразил Козюренко, — для разнообразия.

Лёха посмотрел подозрительно: не издеваются ли над ним?

— Итак, — уточнил Козюренко, — вы утверждаете, что последнее время, по крайней мере перед арестом, не курили папирос «Любительские».

— Нет.

— А среди ваших знакомых были такие, что курили «Любительские»?

Какая-то искорка мелькнула в глазах Балабана: вспомнил Семена и узкую красноватую пачку у него в руках. Но ответил твёрдо:

— Не припоминаю.

— Подумайте.

Балабан на мгновение задумался и снова покачал головой:

— Нет, не знаю.

— Нехорошо, Балабан, получается, — наклонился к нему через стол Козюренко. — Вы утверждаете, что во время кражи на квартире Недбайло разбили вазу, и что в этой квартире были один. Как же вы можете объяснить тот факт, что на тумбочке, где стояла ваза, найден потушенный о неё окурок папиросы «Любительская»?

Балабан пожал плечами.

— А может, кто-нибудь приходил после меня? Я двери не запер…

— Зашёл, посидел, спокойно покурил, ничего не взял и ушёл себе… Не делайте из нас дурачков, Балабан!

— Зачем бы я это делал… Такие большие начальники.

— Не паясничайте! — сурово перебил его Козюренко. — Экспертизой установлено, что папиросу «Любительская» в обокраденной квартире курили не вы. Курил человек с совсем другой группой крови. И вы знаете этого человека.

Балабан прижал руки к сердцу.

— Я был один, — произнёс как можно убедительнее. Подумал, что какая-то там группа крови — это ещё не доказательство. Ты выложи на стол козыри, тогда поговорим, а так… Он ничего не скажет, пока есть малейшая возможность отбрехаться, потому что, если выйдут на Семена, докопаются до пистолета, а это уже…

У Балабана мороз прошёл по телу.

— Да, гражданин начальник, я взял квартиру один, и вы мне больше ничего не пришьёте.

— Допустим, Балабан, что я вам поверил, — согласился Козюренко. — Теперь скажите мне, где вы ночевали, когда оставались в городе.

Глаза у Лёхи забегали: неужели выйдут на сестру? Он закопал у неё в погребе металлическую коробку из-под леденцов, а в ней — его доля, пять тысяч рублей. Теперь он будет жить одной надеждой, которая скрасит его тяжёлую и однообразную жизнь в колонии, — пороскошествовать на эти пять тысяч, когда выйдет на свободу.

Ответил, преданно и честно глядя прямо в глаза Козюренко:

— А на вокзале… Иногда в Гидропарке… — Не соврал, потому что именно там провёл одну ночь. — В парке молодёжь на ночь палатки ставит, костёр разжигает. Возьмёшь бутылку, прибьёшься к компании. И тепло, и весело.

— Итак, знакомых и родных, у которых вы могли бы остановиться, в городе нет?

— Нет, — покачал головой Балабан.

Козюренко вызвал конвоира. Балабана увели.

— Что скажете, Яков Павлович? — спросил Шульгу.

— Надо начинать с Городянки. Крутит Балабан, и что-то за этим кроется.

— Ладно, вероятно, вы правы, майор. Вызывайте машину — и в Городянку. А я попробую показать Балабана сержанту Омельченко. Стрелял, правда, в Стаха не Балабан. И все же беспокоят меня эти «Любительские». Может быть, совпадение обстоятельств, но чем черт не шутит…

…Пятерых, приблизительно одного возраста, мужчин посадили на длинной скамье у стены. Вторым слева сидел Балабан. Знал — неспроста все это, но бодрился, даже деланно улыбался, а руки его мелко дрожали, и он спрятал их между коленями.

В дверях появился Козюренко с понятыми. Он даже не взглянул на Балабана, стал, словно подчёркивая свою непредвзятость… Но Балабан почувствовал такую ненависть к этому спокойному и уверенному в себе человеку, что едва сдержал желание броситься на него.

Вошёл сержант Омельченко. Козюренко что-то говорил — это была обычная в таких случаях процедура. Но Балабан не слышал ни слова. Он сразу узнал сержанта и не мог отвести от него взгляда, хотя понимал, что этим может выдать себя. Однако ничего не мог поделать, это было свыше его сил: захотелось встать и сознаться во всем, покаяться, упасть на пол, биться об него головой, чтобы заглушить в себе жар, почему-то поднимавшийся к сердцу и звучавший гулкими ударами в висках.

Козюренко предложил Омельченко внимательно посмотреть на пятерых у стены, нет ли среди них человека, напавшего на него. Эти слова как бы подали Балабану сигнал опасности, и он сумел наконец преодолеть себя, ощутил, как отхлынула кровь от сердца, и как оно опустело. Лицо его посерело, он сразу осунулся: смотрел вроде бы на сержанта, но ничего не видел, взгляд его не задерживался ни на чем — удивительное состояние человека, когда он чувствует себя почти несуществующим, потусторонним, когда ничего не страшно и все кажется суетою суёт, ничтожным…

Сначала Омельченко растерялся: все пятеро были вроде бы на одно лицо. Но он заставил себя сосредоточиться, взгляд его стал твёрдым. Представил себе лицо того, кто вышел тогда из темноты. Оно ожило перед ним — и не похоже было ни на одно из тех, на которые смотрел сейчас.

— Нет… — проговорил нерешительно, — нет… Тут его нет…

Вдруг его взгляд скрестился со взглядом второго слева. Что-то заставило сержанта всмотреться в лицо молодого парня. Нет, оно мало чем походило на то, что снилось ему в больнице, что время от времени представало в воображении, но теперь Омельченко знал: раньше он ошибался, а сейчас — нет. Вон тот, второй слева, позвал его тогда в кусты, а потом ударил ножом в спину.