Выбрать главу

Но оставим надежды и утопии. Самое, пожалуй, трезвое суждение о языке содержат следующие слова Честертона: «Человек знает, что в его душе есть оттенки более поразительные, многообразные и загадочные, чем краски осеннего леса… и, однако, он полагает, что эти оттенки во всех их смешениях и превращениях могут быть точно представлены произвольньм механизмом хрюканья и писка. Он полагает, что из нутра какого-нибудь биржевика действительно исходят звуки, способные выразить все тайны памяти и все муки желания» («G. F. Watts», 1904, с. 88).

(перевод Е. Лысенко)

Из книги «ДЕЛАТЕЛЬ»

Задача

Представим,  что  в  Толедо  находят  тетрадь   с  арабским  текстом  и палеографы признают его написанным рукою того самого Сида Ахмета Бен-Инхали, к  которому  Сервантес возвел своего "Дон  Кихота". Из  текста  следует, что герой (как известно,  странствующий по  дорогам Испании со щитом  и мечом  и любому  бросающий  вызов  по  любому  поводу),   закончив  одну   из   своих бесчисленных  схваток,  обнаруживает, что  убил  человека.  На этом фрагмент обрывается;  задача  состоит в  том,  чтобы  угадать или  предположить,  как поступит Дон Кихот.

По-моему,  есть  три  возможные  версии. Первая  --  негативная: ничего особенного не происходит, поскольку в мире галлюцинаций Дон Кихота смерть --такая же обычная вещь,  как волшебство, и убийство человека вряд ли потрясет того,  кто  сражается  (или  верит,  что  сражается) с чудищами и чародеями. Вторая -- патетическая. Дон Кихот ни на миг  не  забывает, что  он лишь тень Алонсо Кихано, читателя фантастических историй; воочию увидев смерть, поняв, что сон толкнул его  на Каиново злодеяние, он  пробуждается  от развязавшего ему руки  сумасбродства, быть  может  -- навсегда. Третья -- вероятно, самая правдоподобная.  Убив  человека,  Дон  Кихот  не может допустить,  что  этот чудовищный поступок -- результат наваждения; реальность следствия заставляет его  предположить, что причина столь же реальна, и он так и не вырывается из бредового круга.  

Остается предположить еще  одно, правда,  недоступное  испанцам и  даже Западу в целом: для этого нужен более древний, изощренный и усталый мир. Дон Кихот -- теперь уже не Дон Кихот, а царь в одном из индуистских перерождений --  перед  трупом  врага   постигает,  что  убийство  и  зачатие  --  деяния божественной   или  волшебной  природы  и  заведомо  превосходят  отпущенное человеку. Он понимает, что покойник так же  призрачен, как  оттягивающий его собственную руку  окровавленный меч,  как он  сам,  и его прошлая  жизнь,  и вездесущие боги, и сотворенная ими Вселенная.

(перевод Б. Дубина)

Рагнарёк

Образы наших снов (пишет Колридж [352]) воспроизводят ощущения, а не вызывают их, как принято думать; мы не потому испытываем ужас, что нас душит сфинкс, — мы воображаем сфинкса, чтобы объяснить себе свой ужас. Если так, то в силах ли простой рассказ об увиденном передать смятение, лихорадку, тревогу, страх и восторг, из которых соткался сон этой ночи? И все же попробую рассказать; быть может, в моем случае основная проблема отпадет или хотя бы упростится, поскольку сон состоял из одной-единственной сцены.

Место действия — факультет философии и литературы, время — вечер. Все (как обычно во сне) выглядело чуть иным, как бы слегка увеличенным и потому — странным. Шли выборы руководства; я разговаривал с Педро Энрикесом Уреньей [353], в действительности давно умершим. Вдруг нас оглушило гулом демонстрации или празднества. Людской и звериный рев катился со стороны Бахо. Кто-то завопил: «Идут!» Следом пронеслось: «Боги! Боги!» Четверо или пятеро выбрались из давки и взошли на сцену Большого зала. Мы били в ладоши, не скрывая слез: Боги возвращались из векового изгнания. Поднятые над толпой, откинув головы и расправив плечи, они свысока принимали наше поклонение. Один держал ветку, что-то из бесхитростной флоры сновидений; другой в широком жесте выбросил вперед руку с когтями: лик Януса не без опаски поглядывал на кривой клюв Тота [354]. Вероятно, подогретый овациями, кто-то из них — теперь уж не помню кто — вдруг разразился победным клекотом, невыносимо резким, не то свища, не то прополаскивая горло. С этой минуты все переменилось.

Началось с подозрения (видимо, преувеличенного), что Боги не умеют говорить. Столетия дикой и кочевой жизни истребили в них все человеческое; исламский полумесяц и римский крест не знали снисхождения к гонимым. Скошенные лбы, желтизна зубов, жидкие усы мулатов или китайцев и вывороченные губы животных говорили об оскудении олимпийской породы. Их одежда не вязалась со скромной и честной бедностью и наводила на мысль о мрачном шике игорных домов и борделей Бахо. Петлица кровоточила гвоздикой, под облегающим пиджаком угадывалась рукоять ножа. И тут мы поняли, что идет их последняя карта, что они хитры, слепы и жестоки, как матерые звери в облаве, и — дай мы волю страху или состраданию — они нас уничтожат.

И тогда мы выхватили по увесистому револьверу (откуда-то во сне взялись револьверы) и с наслаждением пристрелили Богов.

(перевод Б. Дубина)

Борхес и Я

События — удел его, Борхеса. Я бреду по Буэнос-Айресу и останавливаюсь — уже почти машинально — взглянуть на арку подъезда и решетку ворот; о Борхесе я узнаю из почты и вижу его фамилию в списке преподавателей или в биографическом словаре. Я люблю песочные часы, географические карты, издания XVIII века, этимологические штудии, вкус кофе и прозу Стивенсона; он разделяет мои пристрастия, но с таким самодовольством, что это уже походит на роль. Не стоит сгущать краски: мы не враги — я живу, остаюсь в живых, чтобы Борхес мог сочинять свою литературу и доказывать ею мое существование.

Охотно признаю, кое-какие страницы ему удались, но и эти страницы меня не спасут, ведь лучшим в них он не обязан ни себе, ни другим, а только языку и традиции. Так или иначе я обречен исчезнуть, и, быть может, лишь какая-то частица меня уцелеет в нем. Мало-помалу я отдаю I ему все, хоть и знаю его болезненную страсть к подтасовкам и преувеличениям. Спиноза утверждал, что сущее стремится пребыть собой: камень — вечно быть камнем, тигр — тигром. Мне суждено остаться Борхесом, а не мной (если я вообще есть), но я куда реже узнаю себя в его книгах, чем во многих других или в самозабвенных переборах гитары. Однажды я попытался освободиться от него и сменил мифологию окраин на игры со временем и пространством. Теперь и эти игры принадлежат Борхесу, а мне нужно придумывать что-то новое. И потому моя жизнь — бегство, и все для меня — утрата, и все достается забвенью или ему, другому.

Я не знаю, кто из нас двоих пишет эту страницу

(перевод Б. Дубина)

Из книги «ИНОЙ И ПРЕЖНИЙ»

Голем

 Когда и впрямь (как знаем из «Кратила»)  Прообраз вещи — наименованье,  То роза спит уже в её названьи,  Как в слове «Нил» струятся воды Нила.
 Но имя есть, чьим гласным и согласным  Доверено быть тайнописью Бога,  И мощь Его покоится глубоко  В том начертанье — точном и ужасном.