Фаянсов был даже малость покороблен глухой конспирацией Эвридики. Своим нежеланием выйти из густой тени, где молча отсиживалась, к публике, на свет, она, как и прежде, не признавала художественной ценности его работы.
«Да, ей кажется, будто я написал её безобразно. Но не настолько же безобразно?! Чёр… нет, скажем так: шут её побери!» — обиженно размышлял Пётр Николаевич.
А ком славы разбухал, вбирая в себя чудные истории из жизни Петра Николаевича! Сосед Валька после неудачи с портретом открыл у себя на дому квартиру-музей Фаянсова и изымал плату за вход. Главным экспонатом музея служил всё тот же старенький списанный телевизор. «То самое окно, через него наш герой смотрел на мир», — начертал Валька на табличке.
О нём теперь сочиняли воспоминания, давали интервью. Со слов сослуживцев выходило, будто без него на студии не решалось ничто, последнее слово оставалось за ним. А должность шрифтовика служила как бы маской. Ну, сами понимаете, многозначительно намекали студийцы на некий магнетизм, исходящий от Фаянсова…
И уж и вовсе сенсацией стало его письмо, некогда посланное в дом отдыха невесте Кате. Начальная строка письма «Здравствуй, моя единомышленница» задала теоретикам работу. Получалось так, будто Фаянсов ещё ко всему создал некое мировоззрение, некий фаянсизм. Но сама бедная фаянсистка не смогла ничего объяснить толком и лишь заморочила головы учёным мужам. Они наугад выявили становой тезис фаянсизма: всемерно беречь себя для главного подвига, пренебрегая малыми.
И тотчас помимо невольной фаянсистки Кати в городе объявились убеждённые фаянсисты. Они избегали столкновений со злом, бережно, пуще самого дорогого, себя хранили для глобальных событий. «И вот тут-то, когда всё начнётся, на сцену выйду я!» — говорили последователи, цитируя своего легендарного духовного вождя.
Поначалу Фаянсов следил за этой шумихой с опаской, казалось, вот-вот явится кто-то здравый и пристыдит горожан: опомнитесь, мол, не творите себе кумира, он — заурядный человек. Тогда не оберёшься позора. Но глас этот молчал, и Пётр Николаевич, успокоившись, даже стал испытывать некоторое любопытство, глядя, как распухает его биография, расцветая порой неожиданными главами, как бумажными цветами. Так, молва утверждала, будто каждое утро, на заре, на его могилу приходит та, с кого он писал портрет, и возлагает на холмик скромный букет полевых цветов. На Эвридику это не было похоже, уж если бы ей вздумалось носить цветы ему ли или кому-то ещё, она бы не стала делать секрета из своих посещений. На всякий случай Фаянсов проверил, висел над могилой всё утро, но Эвридика, как он и ждал, не пришла. Рядом, за старым склепом, также напрасно просидели двое — тот же бородатый искусствовед и журналист из молодёжной газеты.
А потом Фаянсов и вовсе не удержался и, подтрунивая над собой, сфокусировал в переулок своего имени, полюбовался на белый эмалевый указатель с надписью «пер. Фаянсова».
Побывал Пётр Николаевич и в бараке, где жил спасённый малыш. В последнее время он часто о нём вспоминал. «Теперь у меня есть свой ребёнок. Я дал ему жизнь и, значит, как бы его родитель, а мальчик мой сын. Я буду его навещать, а если заболеет, ночи высиживать возле постели моего ребёнка», — сентиментально говорил себе Фаянсов. Ну и хотелось думать, будто он сберёг людям не простое дитя — будущего гения, вот кого! Великого математика или пианиста. Петру Николаевичу виделся златокудрый карапуз, такие на полотнах Возрождения, купаясь в розовых облаках, дуют в златые трубы. Но пацан, а звали его Геной, оказался обычным сопливым беззубым мальчишкой в ссадинах и с лишаём на голове. На глазах у своего нового папы Гена отобрал у кроткой соседской девочки конфету, съел и сам же на неё нажаловался маме. «Нет, это не мой ребёнок», — разочарованно вздохнул Фаянсов. Неужели он прожил сорок лет только ради того, чтобы спасти от смерти этого несимпатичного Генку? Ради этого часа? Однако тут же Пётр Николаевич усовестился, сказал поспешно: «Но я всё равно буду его любить и навещать, и сидеть буду возле постели». И полушутливо добавил: «Не все же удачливы отцы, не у каждого сын — вундеркинд».