Шестеро воинов выехали в степь за баксы и исчезли бесследно, несмотря на то, что были неприкосновенны, как выполняющие волю вождя племени. Раздосадованный Самрад отрядил еще шесть воинов, и они словно в воду канули. Тревога овладела тогда горожанами. Они слышали намеки степняков, пригнавших табуны и стада в порт, и пришли в еще больший ужас. Усмехаясь, говорили табунщики о том, что их деды ходили походами на города Джейхуна и Сейхуна, на селения карлуков и Каратау. Предки Самрада не любили города и завещали это детям. Не забыл ли Самрад, что в Вечном оплоте постоянство является смыслом жизни? Ведь и Ербосын вынужден был вернуться в степи. Бекет — святой человек, и поднимать на него руку — значит идти против неба… Дошли, видно, слухи до Самрада, он увеличил гарнизон, окружил город усиленными сторожевыми постами, велел послушным аулам прикочевать поближе к городу. Но не захотел вождь прослыть трусливым, не заперся, как ожидали некоторые, во дворце, а наоборот, стал чаще выезжать в степь на охоту, на военные игры. Однажды встретил Самрад на улице стражу, тащившую какого-то табунщика, который осмелел настолько, что повторял на площади слова Бекета. Выслушал Самрад начальника стражи и велел отпустить степняка. Знал Самрад, как успокоить людей. Надо быть выше и благороднее своего врага, чтобы твои подчиненные верили тебе. В тот же день сам сообщил народу, что намерен строить новый город, настоящий, такой, как у румийцев и персов, чтобы еще больше привлечь купцов. Кто хочет — пусть живет в городе, кто не хочет — может выехать в степь. Он, Самрад, никого не неволит…
Шакпак, конечно, не знал всего этого. Гонец нашел мастера — так величали в степи знаменитого художника и зодчего — у карлукских рудокопов, где тот покупал цветную глину.
Небольшого роста, широкоплечий, с давно небритой головой, Шакпак раздраженно бегал вокруг горки влажной глины, сложенной у колодца, и громко ругался.
— Что ты показываешь мне? — кричал он бородатому карлуку, спокойно восседавшему тут же на земле. — Это же грязь, а не желтая глина! Опять ты хочешь обмануть меня!..
— Она не хуже румийской краски.
— А мне нужно лучше, понимаешь? Лучше.
Рудокоп взял комочек глины, растер пальцами, понюхал, попробовал даже на вкус.
— Да съешь ты хоть целую торбу! — снова закричал Шакпак. — Тебе-то что? Проваляешься ночь, поохаешь, а утром снова полезешь в колодец. Мне ведь стены расписывать! Стены!
Гонец подождал, послушал его и, видя, что спор может тянуться еще долго, подал Шакпаку письмо. Тот быстро развернул, пробежал его глазами и засиял.
— Новый город! — сообщил он, радостно улыбаясь, рудокопу. — Самрад поручает строительство мне.
Гонец приехал с запасным конем, и Шакпак решил ехать немедля. Уже на коне он обратился к рудокопу:
— Позор тебе, если краска потускнеет раньше, чем умрем мы сами.
— Долго ждать, — возразил бородач.
— Отвезешь ко мне, — Шакпак тронул коня.
— Сколько? — Бородач поднялся и зашагал за ним.
— Десять пудов, — крикнул Шакпак, не оборачиваясь. — Деньги в нише, возьмешь, сколько положено. Трудись, брат, теперь твоя краска будет нужна Самраду… Обойдемся без румийцев!.. Понятно?
Шакпак направился прямо на побережье, не заезжая к себе. Горы он знал хорошо, исходил их вдоль и поперек, и гонец — пожилой, суровый на вид воин — без особого желания последовал за ним по узким карнизам, головокружительным спускам и подъемам. У перевала Хантокпе Шакпак встретился со своим молодым учеником, наносящим рисунки на поверхность белых скал. Гонец не понимал таинства линий и узоров, но с любопытством стал рассматривать изображения всадников, необычных, совсем не таких, как в жизни. Самый первый на рисунке скакун вытянулся в струнку так неестественно, словно бы в одной шкуре находились сразу три коня. Наездник же, наоборот, был мал, а длинные руки его тоже вытянулись вперед. Зато самый последний из группы скакунов — кургузый жеребец — был явно из тех коней, которых и вовсе не допускают на байгу. Седок с нелепо длинным туловищем сидел на нем неестественно прямо, так что создавалось впечатление, будто жеребец прыгает на месте. И все это было испещрено прямыми и ломаными линиями разной толщины.
Воин послушал беседу Шакпака и его ученика и не удержался, спросил:
— Что значат эти линии? Они так густы, что камень напоминает мне спину старого раба.
— Это мысли людей и скакунов, — ответил молодой художник, водя резцом над рисунком. — Желание одних победить, усталость других, злоба и бессилие третьих.
— Ты говоришь, как дервиш.
Воин не смог сдержать усмешки. Теперь он окончательно убедился, что художники — то же самое, что и дервиши, за исключением некоторых, что живут в аулах. Они отказались от земных благ, ушли в дикие горы и колдуют невесть о чем над камнями. Он вежливо слушал объяснение двадцатилетнего парня, а про себя смеялся. Разве можно изображать радость прямой и широкой линией, а злобу тонкой, ломаной? Разве выразит плавная, словно степная дорога, линия жалость человека к коню? Кто поймет это без объяснений? Ему показалось, что Шакпак делал гораздо более полезное, когда обучал парней вырубать надмогильные стелы — кулыптасы, тесать их и класть на поверхность древние мудрые изречения. И все же он справился у Шакпака:
— Здесь изображена очаг-байга или аламан-байга?[19]
— Еще больше, — ответил ученик, вытирая куском кошмы острие резца. — Это байга жизни. Я хотел изобразить жизнь.
— А чем мы, в самом деле, отличаемся от дервишей? — заметил вдруг Шакпак.
Он подумал некоторое время, потом достал из кармана мел и нарисовал на шее кургузого жеребца треугольный амулет, почти достигающий земли. Как бы повесил ему на шею тяжелый груз.
— Если так, то в жизни всегда есть преследуемый и преследователь, — заметил он, — беспечный и осторожный, охваченный смертным огнем и оберегаемый небом. Те, кто идет в бой первым, красивы, но они погибают. Тебе это удалось показать. Ты взял мгновение жизни, но картине твоей не хватает мысли. Если согласен с моими словами, высеки этот амулет. Дай последнему воину уверенность.
Только сейчас стал смутно догадываться воин, что хотел изобразить молодой художник. И подумал он о несуразице, которой так богат человеческий род: от одной матери родились Ербосын и Шакпак, а в люди вышел лишь один — Ербосын. Красивый и мужественный, всегда идущий в бой первым и всегда выживающий. Кощунством показался ему теперь рисунок, несправедливостью, ибо в первом всаднике он уловил сходство с Ербосыном. Неужели Шакпак желает брату смерти?
Воин сел на коня и хмуро сказал:
— Самрад ждет нас.
— Ну что ж, едем, — весело подхватил Шакпак. Больше они не обмолвились ни словом.
Воин вспоминал множество слухов о Шакпаке. О том, что тридцатилетний мастер заказал однажды армянскому купцу александрийский мрамор и, заполучив его, увез в горы и что-то мастерит. Никто не знал, что он делает. Говорили еще, что он не любит, когда ученики подражают ему или друг другу, и потому отсылает многих обратно в аулы. А уж о том, что он не ладит со старыми художниками, знали все. Воин хотел было раза два заговорить с ним, но так и не решился. Непонятная робость овладевала им. Он был не летучим гонцом, который скачет сломя голову, чтобы сообщить весть, а из тех, кто обязан доставить человека, за которым его посылают. Не из трусливого десятка. И тем больше досадовал он на Шакпака, который словно бы специально избрал путь мимо расписанных им и его учениками скал. Это было царство людей, непонятных воину.